А знаешь ли ты, что в Times напечатана моя песня в переводе прозою?
Скажи это Полторацкому. Он поедет в Англию, чтобы приобрести эту библиографическую курьезность.
Здесь княгиня Васильчикова с больной дочерью и другие русские мелькают. Была здесь ваша приятельница Болдырева, которая тебе и сыну твоему приказала кланяться. Что она за синьора? Я разгадать не умел, но, грешный человек, окрестил ее Тамбовской венецианкой. Кажется, борются в ней два начала: Самойловское и Болдыревское.
Нам обещали Радецкого. Хотелось бы мне посмотреть на этот итальянский перевод нашего Суворова.
Здесь нет теперь ни герцогини Беррийской, ни сына ее. Венецианский ужин Вольтера не налицо. Мы осматривали ее дворец, бывший Vendramini.
Редко о котором дворце не прибавишь бывший. Это еще не грустно, а то: Albergo Real, бывший palazzo Mocenigo, Albergo dell'Europa – бывший palazzo Giustiniani, и так далее, ни дать, ни взять, как в нашей белокаменной. Теперь прости и обнимаю, если только есть место распростереть объятья.
Mery Beck писала Лизе (Валуевой), что я не был ее любимым поэтом как «слишком глубокий»; она предпочитала мне Жуковского. Я отвечал ей: «И таким образом вы, матушка Мария Ивановна, жалуете меня в немцы и проваливаетесь в моей глубокомысленности. Покорнейше благодарю за одолжение. Впрочем, не смущайтесь и не берите обратно слова своего. Вы отчасти правы. Вы в стихах любите то, что надобно в них любить, что составляет их главную прелесть: звуки, краски, простоту. Этого всего у меня мало, а у Жуковского много. Только в стихах моих порок не тот, который вы им изволите приписывать. Это было бы еще не беда, а беда та, что я в стихах моих часто умничаю и вследствие того сбиваюсь с прямого поэтического пути, что вы и принимаете за глубокомысленность. Вот вам моя исповедь и ваше оправдание.
Только прошу не передавать ее Булгарину и прочим врагам моим. А то они меня засудят, в силу собственного моего признания».
Эта безколесная жизнь, эта тишина убаюкивают душу и тело. И у нас было несколько дней ненастных, дождливых и ветреных, нагрянувших на нас со дня на день после сильных жаров, но все скоро опять пришло в прежний порядок. Дни уже не так горячи, но ночи теплые, а когда они и месячные, то баснословно хороши.
Я в Булоньи был только несколько часов, потому и не упорствую в впечатлении, которое город этот во мне оставил. Он, может быть, и не так гадок, как мне показался, – хотя мудрено, чтобы французский город не был гадким, – но во всяком случае это не Венеция. Впрочем, не стану говорить вам о ней. Каждый, даже и не бывавший в ней, знает ее наизусть, знает вдоль и поперек. Предоставляю описывать ее Сухтелену, ему, который так удачно и оригинально говорил об Авроре, об аромате роз, и о том, что число гостей за обедом не должно быть менее числа граций и выше числа муз (за дополнительной информацией обращайтесь к Софье Карамзиной).
Говорить о Венеции и о физиономии ее, отличающейся от физиономий всех возможных городов во всем мире, – то же, что, говоря о железной дороге, заметить, как смело заметил, помнится мне, тот же Сухтелен, что железные дороги удивительно сокращают расстояния. Воля ваша, я в эти дерзости никак пускаться не могу. Ни язык мой, ни перо мое не поворотятся, чтобы занестись в эти превыспренности. Одним словом, не пускаясь в фразы и в описательную прозу, скажу вам, что по мне Венеция прелестна и жизнь в ней имеет невыразимую сладость. И во всяком случае, если лукавый дернул бы руку мою и стал бы я нанизывать прилагательные и эпитеты, читая письмо мое в шумном, пестром, тревожном Париже, в Париже, в этом море, воздвигнутом вечными бурями, вечной суматохой, вы не поняли бы ни меня, ни милых моих лагун. Нужно истрезвиться и утишить все чувствия, чтобы оценить и вкусить эту чистую негу.
Когда погода хороша, жена моя не сходит с террасы, а о прочих частях и редкостях Венеции знает понаслышке. Имеем иногда вести от Тютчевой. Она у брата своего в Lindau в Баварии. В конце октября думает она быть в Петербурге.
Отец Фридриха Великого был гуляка, любил вино, но не любил учености. Однажды вздумалось ему дать решить Берлинскому обществу наук, основанному Лейбницем, задачу: отчего происходит пена шампанского вина, которая очень ему нравилась. Академия попросила 60 бутылок для добросовестного исследования задачи и нужных испытаний. «Убирайся они к черту, – сказал король, – лучше не знать мне никогда, в чем дело, пить шампанское могу и без них».
Книжка 17. (1853)
Мы выехали из Дрездена 8 мая, приехали сюда 9-го.
Я встал в 6 часов. В 6 1/2 был на водах и ходил там до 8. После отправился на Hirschensprung. На дороге где-то вырезано на камне: «plutot etre, que paraitre». По-русски можно так перевести этот девиз: «не слыть, а быть».