Не знаю, что из этого будет, не ослепляю себя, в виду трудностей, пожертвований и тяжких испытаний, предстоящих России, но надеюсь на благость провидения. И едва ли, по воле его, не суждено России еще раз очистить французский престол от засевшей на нем саранчи. В этом безумном озлоблении, которое пихает племянника (хорош племянник, курвин сын) на Россию, есть какое-то предзнаменование, что если не в славе, то в паденьи,
Провидение готовит ему участь дяди.
Каждый раз, что мы прибегаем к дипломатической уловке, есть всегда в поступке нашем что-то ребяческое и неловкое. Наш вопрос, в ответ появлению союзных флотов в Черном море с целью, объявленной и циркуляром французского министерства, и посланниками в Царьград, и адмиралами, командующими этими флотами, – совершенно неуместен и в противоположности с характером государя, который любит и привык делать дела на чистоту. Нам дали пощечину на Черном море, с угрозой, что если не уймемся, то будут нас бить, а мы после того спрашиваем Англию и Францию, каков характер и размах обоих правительств. Разумеется, все журналы подняли на смех этот простодушный вопрос. Да к чему же у нас Брунновы и Киселевы, если они не только не объясняют меры, принимаемые правительствами, но данными объяснениями не предваряют нашего правительства о значении и силе, которые чуждые правительства придают этим мерам. Одно средство выйти из этой путаницы есть – вызвать наших посланников из Лондона и Парижа и прекратить все дипломатические сношения. Тогда дела заговорят: а теперь слова действуют и все и всех сбивают с толку.
Мы около года не только потеряли, но проиграли в пустых переговорах, которые дали время противникам нашим осмотреться, стакнуться и собраться с силами. Если через 24 часа после решительного отказа, сделанного Портою Меншикову, мы приступили бы с флотом своим к Царьграду, одним этим появлением, без малейшего кровопролития, мы предписали бы закон султану и после, отступив, доказали бы Европе вернее, нежели словами, которым никто верить не хочет, что мы не посягаем на целость Турции, а только отстаиваем права свои.
Вашему Сиятельству теперь не до меня и не до стихов. Но вы читали такое множество скучной болтовни о восточном вопросе и, вероятно, осуждены прочесть еще столько же, что одной глупостью более или менее – все равно. А потому осмелюсь представить вам и мой голос по этому делу. Вы же, почтеннейший и любезнейший граф, ветеран 1812 года и были в числе наших смелых и бойких банщиков. Может быть, ради этого и примите благосклонно воспоминание мое о русской бане, приноровленное к нынешним обстоятельствам.
Как бы то ни было, позвольте от глубины души пожелать вам успеха и счастья, то есть вам и нам. Не совсем легкий подвиг вам предстоит: образумить и навести на истинный путь людей, которые одурели и сбились с толку.
Надеемся, что богатырская, орловская сила и тут перетянет на свою сторону.
За неимением материалов в Карлсруэ для продолжения своего дневника, вношу в него некоторые из моих писем, особенно те, которые касаются восточного вопроса. Мне здесь не скучно, но пусто. Жизнь здесь, как и почва, ровная, плоская. В прогулках за городом ни на что не набредешь. В салонах ни на какую оригинальность или возвышенность не наткнешься. Люди, кажется, добрые, но бесцветные.
Ближе всех сошелся я с m-me Schonau. Разговорчивая, веселая и милая женщина. К тому же глаза прелестные…
В Петербурге в течение нескольких лет не облачался я в мундир и не воздевал ленты так часто, как здесь в течение месяца, на балах придворных и частных, даваемых для двора. Принцесса Мария очень мила. Дрезден новый Вавилон, Содом и Гомор в сравнении с Карлсруэ.
Журналы извещают о смерти Silvio Pellico в Турине, 31 января 1861 года. Помнится еще не так давно пронесся слух о смерти его. Авось и нынешний окажется лживым. Проездом через Турин в 1835 г. познакомился я с Пеллико. После того получал я от него по временам письма. В бумагах моих в Петербурге должны быть два, три письма его, довольно интересных. В одном защищает он смертную казнь. Теперь, в проезд мой через Милан, возобновил я знакомство с Манзони, которого узнал в том же 1835 г. Он вовсе оставил литературу, т. е. деятельную, текущую. Вообще, кажется, ко всему довольно охладел, не сочувствуя ни понятиями, ни чувствами, ни убеждениями со всем тем, что ныне делается и пишется.
Сколько мне помнится, почтеннейший и любезнейший Дмитрий Гаврилович, ваше высокопревосходительство никогда не очень жаловали стихов. И, вероятно, министерство внутренних дел вас с поэзией не более сблизило. Но вы, как и я, и гораздо более меня грешного и недостойного, ветеран 1812 года. Вы так усердно и себя не жалея парили дорогих наших гостей, что пожертвовали им рукой своей. А потому, не ради стихов моих, а ради воспоминания, прочтете, может быть, мои современные заметки, которые при сем имею честь вам представить.