Один заграничный мой приятель, которому я сообщал их, отвечал мне, что если бы от него зависело, он разослал бы мои стихи во все армейские штабы и всем губернским предводителям и уездным исправникам.
А шутки в сторону. Не только в Европе забыли, но боюсь, что и в России мало или худо помнят наш православный 12-й год. Надеюсь на вас, что вы будете для всех живым и красноречивым преданием. Надеюсь и на левшу вашу, которую оторвало французское ядро, и на ваш французский девиз: fais ce que dois, advienne que pourra (делай, что следует, и пусть будет, что будет). Робеть нечего: увечье не стыд и не смерть. Потерпим и напоследок свое возьмем.
А крепко начинает попахивать двенадцатым годом. Вместо теплого местечка, которого просил я у вас в последнем письме моем, не придется ли вам опять ссудить меня конем, как под Бородином? Жаль очень было выехать из Венеции.
Не знаю, напечатаны ли в Инвалиде стихи мои на Синоп и на Кадык-Лар. Посылаю и их кстати, или некстати. По принадлежности, отправил я их военному министру, но ни слуху ни духу о них не имею. Авось министр Безрукий примет их милостивее министра Долгорукого.
В одно время узнал я от нашей приятельницы Эрнестины Федоровны Тютчевой о вашей сердечной тревоге и о вашем успокоении, то есть о болезни и, благодаря Бога, о выздоровлении почтеннейшего графа Дмитрия Николаевича… Спешу, любезнейшая графиня, от души поздравить вас, что вы благополучно перешли тяжкие дни испытания и, надеюсь, наслаждаетесь ныне ясным спокойствием, которое оправдали и подтвердили мои надежды и сердечные желания.
Вот и мы теперь, хотя иногда со скукой пополам, вкушаем тихое спокойствие в мирном Карлсруэ. Здесь даже и восточный вопрос, на который нельзя добиться ответа, мало волнует умы, или, по крайней мере, гораздо менее, нежели в других местах. Вся политика немцев заключается в одном страхе, чтобы как-нибудь французы их не побили. Далее и выше этого они ничего не видят. Этот страх их привычка и, следовательно, их вторая натура, если, впрочем, не первая. Пока французы не грозятся перейти через Рейн, они на все смотрят хладнокровно.
Впрочем, не подумайте, что я здесь скучаю. Грустно было мне расстаться с Венецией, в которую влюбился я по уши, но рад, что зажил здесь несколько семейной жизнью. К тому же я так часто бешусь на события, на газеты, что и при других условиях не имел бы я времени скучать. Изливаю желчь мою русскими и французскими чернилами, прозой и стихами. Пишу статьи для иностранных журналов и стихи для Инвалида, которые, не знаю какой судьбой, попадают всегда в Северную Пчелу. Жду случая воспеть и князя Горчакова, но он что-то не напрашивается на мои стихи. Я готов, но, кажется, он не готов.
Грешный человек, часто вспоминаю известные стихи отца его и, применяя их к сыну, говорю:
Но вот и я неправ и попутал меня лукавый. Сержусь на журналы, которые врут ахинею, толкуя о том, чего не знают, а сам делаю то же. При первом случае готов я принести повинную голову и рад буду доказательству, что мое нетерпение было неблагоразумное и несправедливое. Но войдите и в наше положение. Мы здесь не знаем ничего о том, что делается в России. Какое дается там направление событиям, как там судят о них. Иностранным газетам не верим, а все-таки они смущают нас. Дорого дал бы я послушать графа Дмитрия Николаевича Тютчева. Мы здесь с сыном толкуем до упаду, переворачиваем эту материю на все стороны и все не можем добиться толку и узнать положительно, что лицо и что изнанка.
Последние стихи мои, вероятно, уже вам известны. Но несмотря на то, позвольте мне поднести их вам. Я с большим удовольствием читал петербургские стихи о русской машине. Не Мальцева ли? Подбейте Тютчева подать голос в этом деле и написать опровержение по-французски всех бредней не только журналистики, но и Кларендона, и г-на Дрянь-да-и-лыс, как парижский Яков Толстой переводил на русские нравы имя Droyn de Lhuys.
Простите мне, что я так заговорился. Прошу передать мое душевное почтение графу принять уверение в моей особенной и неизменной преданности.
6-е. Вчера был я у гоф-дамы Freystedt. Она была при маркграфине, матери императрицы Елисаветы Алексеевны, и помнит отъезд ее в Петербург. Елисавете Алексеевне было тогда 13 с небольшим лет, а сестре ее, которая была вместе с ней отправлена, менее 12.
Она читала мне несколько выписок из писем ее из Таганрога к матери, после кончины императора. Они чрезвычайно трогательны выражением скорби, покорности. Упоминая, как особенно в последнее время душа его прояснилась, возвысилась, еще более умягчилась любовью и благостью, она говорит, между прочим, что его душа просилась в вечность. Буду просить копии с этих выписок.
Старушка Фрейштедт знавала и помнит Шишкова, с которым игрывала она в бостон в Карлсруэ. Шишков, в записках своих о 1812 г. и о следующих годах, говорит о пребывании своем в Карлсруэ.