Помню, как‑то я его измучил своим бестактным поведением и даже почувствовал необходимость попросить прощения. На это он весело и радостно ответил: «Подожди, у нас еще есть время до захода солнца…» Его не только не утомляло служение, утешение истомленных душ людей, но, напротив, доставляло ему радость. Старец в личности каждого грешника, каждого измученного человека видел Самого Христа, никого не осуждая.
В каждом человеке он видел замутненный до времени образ Христа. В каждом человеке, больном, изголодавшемся по любви, жаждущем правды, заключенном в темнице страстей, чуждом добродетели, он видел этот сокрытый лик. Проблема каждого человека становилась его проблемой. Он не придавал значения внешнему облику человека, его мирскому происхождению или мирским чинам. Он смотрел на внутреннего человека, а не на внешнего.
Помню, в мое последнее посещение (когда я был послушником), он говорил нам, что уже шесть лет у него рак. И до последнего своего вздоха, несмотря на то что в конце у него были ужасные боли, кровотечение, не считаясь с собой, он самоотверженно служил ближнему. Он зачеркнул себя. Собственное «я» свел к нулю. Уподобился своему первому духовному отцу преподобному Арсению, у которого было похожее служение.
Опыт непрестанной тоски по Богу, тоски, приносящей в итоге радость, был виден из его слов и жизни. Как‑то, в 1979 году, когда он еще был в келлии Честного Креста, некий монах попросил старца рассказать об оказанных ему благодеяниях Божиих, о том, как Господь одарил его столь обильно. Старец сказал по вдохновению: «Господь простил мне множество грехов. И, если хотите, я вам их напишу. Но вы соблазнитесь!»
У старца не было иллюзий и фантазий. Он вооружился святым смирением и поэтому был неуязвим для себялюбия и эгоизма. Он не разрешал, чтобы за ним ухаживали. И это не потому, что был высокомерен, а потому, что считал себя за мусор. Зимой, в холод, за несколько дней до своего последнего отъезда со Святой Горы, хотя был тяжело болен, он обслуживал себя сам. Однажды от чрезмерного воздержания, от истощения, выйдя во двор из своей келлии, он упал на снег и не мог подняться. Проходя мимо, некий брат увидел его и принял за мертвого; вошел во двор, поднял его, привел в чувства. Когда старец немного пришел в себя, монах обратился к нему: «Что же ты тут делаешь, Геронда? Ты так умрешь один». «Нет, пока еще нет, мой хороший, — ответил старец. — Кругом снег, наледь, как вам меня закопать? Лучше мне умереть летом!» Даже к самым большим испытаниям он относился с мужеством и духовным благородством.
Он говорил: чтобы помочь кому‑нибудь в духовной жизни, не нужно много слов. Другому человеку необходимо увидеть в нашей жизни то, во что мы верим. В противном случае он будет смеяться над нами: говорим одно, а делаем другое. «Раньше, — вразумлял он, — люди были очень практичными, преуспевали во всем. Кто‑то, чтобы справиться с многословием, набирал в рот камней и держал их там годы, пока не привык не говорить. Другой прочитал в патерике о том, что нельзя согрешать языком, и в течение трех лет старался это исполнить. Теперь мы изучаем все что угодно, а тому, как обуздать себя, не учимся».
Старцем Паисием можно было только восхищаться. Когда ты был с ним рядом, то чувствовал, будто находишься перед древним богоносным отцом–подвюкником; это и впрямь было так.
Известно, что старец много раз был «омыт» нетварным светом. Хоть и говорил, что отражает Божественный свет, как заржавелая консервная банка, на самом‑то деле отражал его как чистейшее зеркало. Он говорил о рае не как о чем‑то далеком, что предназначено для другой жизни, а как о том, что он предвкушал в этот миг. Он очень просто и ясно рассказывал, как жили первозданные люди до падения. Он знал это по себе, потому что сам достиг догреховного состояния. Он говорил, что все то время, пока Адам сохранял образ чистым, звери подчинялись ему как правителю и царю. Но и среди зверей тоже царила гармония и тишина. Вот и к старцу подходили звери и птицы и слушались его.
С тех пор как вошел грех по непослушанию и через него — смерть, изменились отношения между людьми и зверьми. Лев бросался на человека, потому что больше не узнавал в нем хозяина. Человек дошел до того, что «приложися скотом несмысленным и уподобися им». Он стал хуже зверей, поскольку вышел за грани естественного. И звери одичали. Они стали терзать друг друга, сильнейшие — есть слабейших. У них появилась хитрость и недоверчивость.