Вторая встреча была уже возле дома с молодым мужчиной, который шел к дочке Николая Степановича Зое. Вроде бы что такого тут? — дочка завела ухажера. У всех ухажеры бывают. А этот к тому же инженер-технолог, обходительный и, по уверению женщин, красивый. Правда, Николаю Степановичу он не кажется красивым: нагловатый взгляд, неизменная, как у многих модников, бородка, узкие брючнешки до предела обтягивают тощий зад — вот-вот порвутся. А шаг-то, шаг-то какой: сколько в нем смешного достоинства. Бабник. Все знают: бабник. И Зоя знает. Но почему-то многие девки сохнут по нему, и в их числе Зоя, его романтическая, восторженная дочка Зоя. Ее глаза, еще недавно такие чистые, ясные, как слеза, стали вдруг какими-то другими — глубокими, говорящими, беспокойными, — верный признак того, что дочка подозрительно повзрослела. Николай Степанович незаметно приглядывался к ней.
— Зоя дома? — спросил инженер-технолог. Голос такой, будто одолжение делает, спрашивая.
— Нет. Уехала к дяде в деревню.
Он сам не знает, почему соврал. Никогда не врал.
Зоя в выходном платье сидела у окна. Ждала. Вид невеселый, подавленный.
— Я сказал ему, что тебя нету. Отдохни… Не надо бы тебе… с ним, дочка.
Последнюю фразу он произнес вполголоса, как бы между прочим.
Зоя вскочила, почти с ненавистью глянула на него и стала выкрикивать:
— Ну что ты лезешь?! Что ты лезешь не в свое дело? — Отвернулась, заплакала: — Как будто кто-то просит его об этом. — Сникла, опустив голову: — Сама… разберусь, в чем надо.
Это его обескуражило, он не знал, что говорить, побледнел, чувствуя себя виноватым.
— Собственно, ничего страшного не случилось, Зоенька. Право, ничего не случилось. — И попытался пошутить: — Любовь — штука такая, от ожидания только разгорается.
Фраза получилась неумной, двусмысленной. Он сразу это понял. Но слово не воробей…
Зоя болезненно скривилась:
— Не надо!
Нет, ее что-то все же угнетало, еще до прихода Николая Степановича, и эти слова так… больше от тяжелого настроения, ей нужна нервная разрядка. Выходит, он — рычаг для ее разрядки. Тоже!..
Помолчав, она сказала:
— Он ко мне хорошо относится.
Николай Степанович почувствовал в ее голосе не то легкую фальшь, не то какую-то неуверенность — не поймешь. Получается черт знает что: соврал он, сказала неправду или частичную неправду она. Если бы Зоя не произнесла этой фразы, он бы смолчал и на том бы все закончилось, но она произнесла, и он счел нужным сказать:
— Важно ведь, как человек вообще относится к людям. До тебя он с библиотекаршей Лизой… Вон какая, как куколка. И все равно бросил. И до Лизы…
Во взгляде дочери злость, убитость и мольба. Она торопясь, будто кто-то гнался за ней, выскочила из квартиры.
Кажется, он оскорбил ее, не желая того. «Да, кажется, так!» — поморщился Николай Степанович. Дочь широколица, носата, в общем, некрасива. Она и без того, видать, мучилась из-за своей некрасивости, а тут дальний намек: красоток и то бросает…
Ушла. Такое между ними было впервые. Совсем погано стало на душе Николая Степановича; вспоминал, что было вчера и неделю, месяц назад, разговор с Каширцевым вспоминал, мысленно спорил с ним, даже ругался. И почувствовал, как стала пугающе мутнеть и наливаться зловещей тяжестью голова.
Это был толчок. Толчок в бездну…
Другим он стал к старости, сам себя не узнает. Сорок лет трудового стажа — шутка ли! Шестнадцатилетним пошел на завод, вместе с мужиками выходил и в дневные, и в ночные смены. «Я вот с двенадцати лет на заводе, — говаривал отец. — А ты ить мужик уж!..» Первая смена — с шести утра; в пять раздавался басовитый заводской гудок, его слышали даже на покосах, за много верст в лесу. А вот Коля не слышал, спал да спал себе сладко; мать тормошила его за плечо, тянула за руку — без толку, хватала за ноги и таскала по избе как бревешко: «Да проснись ты, окаянная сила!» — вот какими были нервы. А теперь легонький стук, и Титов вздрагивает на постели, будто от удара.
«Жил-то как!..» — жаловался он сам себе, вспоминая фронт, голодовку, жадных, противно болтливых квартирных хозяек (они, наверное, все на один лад), у которых снимал комнаты после войны, заочную учебу в институте и разные житейские неприятности, — им не было конца; память, обычно слабая, сейчас работала с гадкой услужливостью. Странно: чем дольше он болел, чем больше слабел, тем больше росло в нем желание жить. Болезнь — насилие, а он всегда, вежливо и упорно, сопротивлялся всякому насилию. Он с самого начала был уверен, что выздоровеет, а почему — шут его знает, уверен и — все. Николай Степанович улавливал жалостливость в глазах врачей, а особенно жены и знакомых; многие даже стеснялись глядеть на него или же смотрели фальшиво весело. Голоса тоже фальшиво веселые: «Ну, что это ты вдруг вздумал хворать-то, ай-я-яй!?», «Давай выздоравливай быстрее». Какая-то каменная фальшивость. И сердиться на них вроде бы неудобно: ему хотят хорошего, пытаются, хотя и неудачно, скрыть чувство тревоги за него.