– Я в этом ничего не понимаю, у меня другая специальность. Забудь на время о нотах, тебе надо отвлечься сейчас, поспать. А вы ступайте все, ступайте, – погнал он присутствующих. – Дайте человеку отдохнуть.
Он взял шерстяной плед и хорошенько укутал парня – того трясло от холода.
Максим, отдаваясь хлопотам Михалыча, почувствовал, как сердце успокаивается, глаза слипаются. Ему почудилось, как накануне, что воздух густо потек прозрачными волнами, подхватил его и начал приятно укачивать. Он думал, что задремал, но в действительности проспал крепким сном больше двух часов.
Проснулся Максим посвежевшим. В комнате никого не было, кроме Михалыча. Тот сидел в дальнем кресле у раскрытого окна. По-видимому, сидел так давно, без движения и без какого-либо занятия.
Дождь прекратился; с омытых, сверкающих листьев клена скатывались запоздавшие капли и грузно шлепались на подоконник. В густой кроне уже голосила птаха, защелкала вторая. Максим улыбнулся: все давящее, мрачное ушло без следа. Он встал, до боли потянулся всеми мышцами, затем подошел к белому роялю. Легко пробежался пальцами по клавишам, словно проверял, нет ли и здесь порчи. Струны отозвались чистым, мелодичным звуком. Максим радостно засмеялся: после страшной клавиатуры пение струн отлично настроенного инструмента казалось ему возвращением к светлой, прекрасной жизни.
– Говори, Михалыч, что тебе сыграть. Концерт по заявкам, исключительно для одного слушателя. Ах да, ты не по этой специальности. А кто просил сыграть Шопена? О музыке красиво говорил? А, Михалыч? Ты, случаем, не прикидываешься незнайкой?
– Каждый должен делать свое дело, – спокойно возразил тот. – Ты музыкант, а я…
– Ну-ну, кто ты? Что замолчал? Колись, Михалыч, а то я теряюсь в догадках.
– Я… твой друг. Сыграй что-нибудь из Рахманинова. Ты ведь славишься исполнением Рахманинова.
– Тогда пошли в зал. Я видел там концертный «Стейнвей». А что, Михалыч, – расспрашивал он по пути в залу, – Веренский еще в состоянии исполнить фортепианную пьесу?
– Я запретил ему играть. Это фикция, как искусственные цветы, нет, много хуже, те не имеют запаха и не источают любви, как живые, а его музыка – сладкая ложь, гибельный обман. Кажется, она чарует, в действительности разрушает, как замедленный яд, как наркотик, который дарит блаженство, но верно ведет к смерти.
– Неужели можно сотворить такое из произведения великого композитора?
– Конечно! Важно, что вкладывает исполнитель в произведение, даже если оно написано гением. Музыка – огромная сила по воздействию на внутреннюю сущность человека. Вспомни, что пишет граф Веренский в своей теории звука: мысль, направленная на любой объект, является жизненной силой, одновременно ее можно назвать вибрационной силой. Тело человека – живой резонатор. Тот, кто снабдил Леонида Веренского искусственным мастерством исполнения, передал ему многое – недоброе, незримые волны разрушения, а лжевиртуоз как проводник разнес губительную вибрацию посредством звука чуть ли не по всему миру, ведь куда только он ни ездил с гастролями.
– Я понимаю, о чем ты говоришь. Сам размышлял о том, что музыка, находя отклик в душе человека, скорее всего, попадает в такт и ритм с его духовной сущностью и потому имеет такое огромное воздействие.
– Заметь, не только с духовной, но с психической и физической. Поэтому музыка может быть как благом, так и грозным оружием.
Я уверен, много вреда принесли концерты тщеславного исполнителя, вреда скрытого, неопознанного. Тот, кто занемог и тихо угас от вполне известной болезни, не мог предположить, что причиной тому заезжий пианист.
Они вошли в обширную залу, их голоса отдавались эхом в помпезном помещении, хранившем воспоминание об уездных балах.
Михалыч занял зрительское место на антикварном стуле с высокой спинкой. Максим встал у рояля лицом к единственному зрителю и с шутливой торжественностью объявил:
– Сергей Рахманинов. Соната номер два!
Затем сел за рояль, сделав движение, будто откидывает фалды фрака, и начал играть.
С первых же тактов он, как обычно, унесся в иное измерение, сросся с инструментом, стал с ним одним целым; не рояль звучал, не струны пели, послушные пальцам пианиста, а все существо Максима отзывалось каждой клеточкой, он пропускал звуки через себя и становился чувственным излучением, пульсаром страстности и нежности, пылких исканий и мучительных надежд, он был музыкой, красотой, парящей во Вселенной. Сейчас исполнение любимого произведения было для него отдохновением, терапией измученной, травмированной души; искаженная реальность обретала стройные формы; изуродованное, подвергшееся надругательству звучание фортепиано таяло без следа в глубоких голосах басовых струн, в хрустальной россыпи оживших молоточков.
Какое это было наслаждение!
Когда отзвучала последняя нота, в разгоряченное лицо пианиста резко пахнуло ветром, какой-то шум, нисколько не похожий на привычный всплеск аплодисментов, раздался у него за спиной, будто стая крупных птиц снялась по команде вожака.
Как, опять?! И здесь не выдержать желанной тишины!