– За каждый волосок ответите! За каждый волосок!
Когда горка волос передо мной выросла до размеров спящей собачки, я уже взял себя в руки.
– Ура КПСС!
Локти за спиной сдавили ещё крепче.
– Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!
Кость хрустнула в суставе. Теряя сознание от боли, я выкрикнул:
– Верной дорогой идёте, товарищи!
Ударили чем-то тяжёлым по голове…
О, наша юность!
По дневникам 1994 года
(Клочки)
Перелётной птицей снимался я из города в деревню. Срывало течением, потоком каким-то духовным.
Как всякое наваждение, побывка в лесах скоро заканчивалась унынием, разочарованием, тоской зелёной от избытка трав и листьев. Я убегал в город, где уже через день скука деревенская освещалась поэзией, красотой, и я опять летел на этот свет.
Нынче, как всегда в деревне, я встал до восхода, в голубоватой серости сумерек, и пока на кособокой печке мезонина вскипал чайник, занырнул под туманную шубу реки, в кипяток ключевых струй.
Мокрый забрался с повети по лесенке и сел за стол перед растворённым окошком.
День начался с того, что солнце брызнуло на заречные сосны – взошло, просквозило березняк, отлило чугунные тени в чаще, остригло пар с реки.
Всё стихло. Птицы тоже умолкли, казалось, зажмурились от неожиданно яркого света и потом опять закричали.
«Что такое счастье? – думал я, востря глаз и ухо на происходящее за окном. – Это чашка кофе на рассвете. Огонь в печке. Покашливание матери внизу, в светёлке».
Пикирование трясогузки с «конька» на картофельную грядку для прокорма своих свистунков под охлупнем[45]
.Толчок этой птахи под локоть: работай!..
Я принялся писать, зная, что от этого принуждения выйдет легковесно, придётся выбросить начало, но разминочные строки вытянут, напружинят текст далее страниц на семь (так щепки в золу превращаются, согревая мезонин), и родится очередной «клочок».
На столе передо мной стояла чернильница из доисторического пластика с надписью: «Книгу – в массы». Мамина, учительская.
На ногах были тапки, наскоро сшитые тонкой медной проволокой, из старых дедовских валенок.
Полосатая пижамная куртка накинута на плечи – от отца, нетленная какая-то, ей лет сорок, а всё не расползалась по швам.
Штаны – широченные растянутые трико из моей молодости.
Всегда было приятно облачаться в деревне в эти обноски, в эту родовую кожу.
И писал я на жухлом тетрадном листке с совершенно выцветшей разлиновкой, всю зиму пролежавшем на подоконнике.
Обгрызенным карандашом писал – «выдаивал» слова из немоты мира, испытывая коровье удовольствие от опорожнения, или вдруг морщился, оттягивал верхнюю губу за ус и часто, остервенело тёр вспотевшие ладони о штаны.
Короче говоря, в трудах добывал хлеб насущный для семейного пропитанья.
В тусклом зеркале на деревянной стене лицо моё щетинилось до крайности укороченной бородой, а возле уха белела проплешина, выхваченная в волосах от излишнего усердия начинающей парикмахершей-женой.
Поглядывая в зеркало, я зевал и наблюдал при этом, как веки косыми шторками расправлялись, позволяли высоко вскинуться чёрным бровям. Зевок выявлял в лице тонкую кость переносицы, плоскость скул породы венгерцев – так зовутся здесь метисы угорских племён в отличие от брацковатеньких – с тюркской примесью, и от тоймяков, чьи предки ушли когда-то в нынешнюю Финляндию.
Двойник в зеркале немного озадачивал, но не раздражал.
Незаметно отснял блистательный рассвет.
Странички рукописи сдуло со стола первым порывом тёплого ветерка.
и в этот миг, будто гигантский контрабас, разживился лёгкой дробью дом внутри. Всё строение слегка ознобило, изба стряхнула сон с венцов и перерубов. Чувственное это дрожание пронизало меня насквозь, и опять, как на рассвете, высоко и радостно вознёсся дух.
Это Сашенька проснулся.
Сразу послышались шаги, голоса, хлопки дверей внизу – весь дом покончил с ночёвкой.
Я отбросил карандаш, зачарованно по двум отполированным жердям-поручням соскользнул на поветь. С трёхступенчатой лесенки – в сени.
За толстой, обитой войлоком дверью в кухне сидело, сгорбившись, вялое со сна, зажав ручки между колен, это существо, называемое Сашенькой.
Все жаждали обладать мальчиком. Мать, Татьяна, застилавшая в горнице его маленькую кроватку, великодушно делилась своим сокровищем.
То, что дозволялось бабушке, схвачено было цепко. Когда я зашёл в кухню, то заметил, как гордо взглянула старая на мальчика, будто там, на скамье, стояла полная корзина грибов, набранная ею собственноручно, неожиданно для всех, и она хвалилась ею.
Я тоже поспешил взять своё, «подключиться» к ангельской душе.
В мятой, скрученной ночной рубашке мальчишка мечтательно смотрел на огонь под сводом старой русской печи.
– Доброе утро, Александр!
– Доброе утро, папочка.
От этого нежного полусонного лепета у меня перехватило дыхание и голос.
– Ну что, идём купаться?
– Идём, папочка, – не шевелясь и не отрывая взгляда от пламени, чирикнул мальчик.