Теперь я уже не насыщался этим существом, а насаждал ребёнку самого себя, кажется, желанно для него. По крайней мере неизбежно, привычно для малыша – как здесь, в баньке, вынырнул он в мои руки из утробы матери три года назад – родился, так каждое утро и «мял» я его, «вылепливал». Кидал теперь это тельце под черёмухой вместо гири – тоже работа для родителя, потому что всякая физкультура была мне до крайности чужда, а парня хотелось «выделать».
Я сжимал хрупкие, ледяные после купанья лодыжки мальчика и как колуном взмахивал им над головой, поднимая стоячего под самые ветви, и опять обрушивал между ног, так что ручонками он шутя хлопал меня по заднице, смеясь и воркуя в этих жутких для постороннего взгляда взлётах-паденьях.
– А клещ на черёмухе живёт? – спрашивал ребенок, летая по дуге книзу головой.
– Не бойся. Я тебя на ночь осмотрю. И этого зверя мы к ногтю. Давай-ка с подкруточкой.
И мальчик, мелькнув высоко над моей головой голым блестящим тельцем, остался на миг в свободном полёте, успел вывернуться, пасть на меня животом. Соскользнул в мои объятия и оказался стоящим на траве.
Теперь ещё более хрупкие и тонкие косточки запястий были зажаты в моих руках. Ни с каким другим ребёнком я не решился бы творить подобное, но Сашенька каждый день кувыркался на кольцах, сделанных из клинового тракторного ремня, корчился на турнике-ломе, положенном на крестовины из кольев, вбитых в землю.
На ладошках ребёнка от этого наросли мозольки, остренькие, ороговевшие, щекотавшие мои мягкие ладони.
За эти мозольки я уважал его.
Перед накрытым столом, перед четырьмя тарелками горячей манной каши с жёлтыми озёрцами растаявшего масла, стоя, молились четверо. Одним указательным пальцем крестилась моя мать – как, научая, ткнул в неё пальцем поп в детстве (на лобик, на пупик и на плечики), так она и поняла, а вспомнив о Боге в конце жизни, так стала и в себя тыкать, более умиляясь молящемуся внуку, чем Создателю.
Истово, красиво клала поклоны Татьяна.
Натасканный ею в московских церквах, Сашенька, взобравшись на стул, крестился ловко, бездумно – к чему ему, непорочному, думы? Он и меня тоже отвлекал, наводил на мысли о том, что когда-то детская вера мальчика рухнет, а хватит ли сил на взрослую? Не рано ли втянул человека? И какие безбожники выходили из самых праведных семей!
Отвлекало меня и дребезжащее на утреннем ветерке стекло в раме: в следующий приезд надо будет подмазать пластилином. И очерк: вставить фразу о том, как по вечерам темнеющий восток отливает цветом иван-чая.
Вспомнился мотоцикл, который три года назад в соседней деревне кинул старший сын Денис – от первого брака с Л аркой, и пора бы машину как-то возвернуть.
Мирское, земное довлело, но на словах «и не введи во искушение, но избави от лукавого» коснулась-таки моего сердца вечная человеческая просветлённость, открыв сию минуту бесценной этой жизни.
– С Богом! – сказал я, и все сели за стол.
Время поджимало.
Я наскоро похватал горячую манку, встал, поправил сумку на плече и опять сел.
Все помолчали на дорогу.
Теперь я поднялся решительно, перекрестился на иконостас и быстро ушёл – от слез жены, от поскуливаний сына, от материнских наставлений, – как оторвал.
Хорошо было здесь, в деревне, хорошо будет и в Москве: в любви семьи, подпорченной бабьими разборками, в любви редакции с соперничеством мужских самолюбий.
За околицей оглянулся, попрощался с сизыми избами и зашлёпал по лужам и ручьям, на суше прыская из дырочек у подошв кроссовок.
Хватаясь за кусты, полез в гору, на которую ещё во времена моего детства вздымались подводы, кони горбились, выволакивали тяжести наверх, возницы взбегали рядом, подбадривали тягловую скотину яростным матюгом. Давно уже эта легендарная Русь отслоилась, вознеслась на самое небо с тележным скрипом и воплями, в чертоги памяти, туда – за грандиозные храмины облаков с корневищами дождей. Давно я распрощался с этой Русью, выплакал по ней все слёзы, а всё одно: как вспомню старых людей, их говор, сенокосные дни, становится больно.
С горы открылась акварельная синь овсяного поля, за ним кособочились кубики изб, подрезанные жирной чертой шоссе, и на эту придорожную деревеньку капустно-белый вал облаков в полнеба, вращаясь, натягивал дождевую муть.
Где-то в толще туч урчало-громыхало, но нутряные молнии были слабы, не прорывали брюха морока; он дымился от перегрева.
Когда я вышел на шоссе, лес вдруг зашумел так, что я не расслышал настигшего меня автобуса, болидом, пахнущим бензином, пронёсшегося слева.
Я отчаянно замахал! Нагнал автобус, кинул в открывшуюся дверь сумку и вскочил внутрь, когда железная крыша «икаруса» уже звенела от дождя.
Автобус разогнался в ливне до скорости ветра.
Впереди просвечивало солнце.
Водитель поднажал ещё, и туча отстала.
Вокзалы сносили и перестраивали. Вагоны из дощатых превращались в металлические, пластмассовые. А рельсы оставались неизменными, будто они вечно лежали.
По-разному пахла железная дорога.
Давно выветрился с насыпей сладковатый перегар паровозов.
Уже и тепловоз редко дохнёт нефтяным удушьем.