«Не надо так, а как же я?» — спрашивала его Косара, когда они еще были близки, когда еще предавались долгому изучению раскрывшейся страсти — а это верный признак влюбленности, — но потом перестала спрашивать, поскольку с определенного времени ему стало нечего ответить. Он просто посмотрел бы на нее и продолжал говорить, если был бы в настроении говорить. Или бы просто молчал, если бы ему так хотелось, и тогда ничто не могло бы его всколыхнуть. Ничто, даже ее близость, а она умела, по крайней мере когда-то умела, всколыхнуть и заинтересовать человека. В тех случаях, если он просто продолжал свой монолог, он обычно говорил о том, как ему все стало безразлично. Хуже всего, когда человек убеждает себя в том, что другие ему что-то должны и мир несправедлив к нему. Нет же, бог с вами, никто никому ничего не должен. И тогда она знала, что он лгал, но, в отличие от нее, этого не осознавал, можно было бы сказать, что лгал он ненамеренно. Он был чем-то глубоко травмирован, и вероятно не чем-то конкретным, с частностями он справлялся, поскольку относится к тем редким, внутренне сильным людям, которые встречаются один на дюжину, но в целом — бывал травмирован другими людьми, их бестолковым прозябанием, их глупостью и никчемностью. Напрасно он говорил, что каждый должен привыкнуть к своему бремени и что никто не должен питать иллюзий, якобы мир был несправедлив к нему. Где-то в глубине души у Владимира было именно такое чувство, и это все сильнее досаждало ему. Не помогли и попытки убедить себя в том, что человек всегда в одиночку противостоит скверным обстоятельствам, в первую очередь подлости и предрассудкам. И под тяжестью этого бремени он изменился, их любовь исчезла, распалась, растворилась, испарилась, сгорела в атмосфере над Туркменистаном.
Так ей казалось, когда она размышляла в постели, ожидая его. А время уже давно перевалило за полночь.
Ее чувства были иными. Строго говоря, ничто не отзывалось в Косаре болью. По сути, в тот момент боль не была для нее актуальной; Косара стала устойчива к ней, спрятала ее куда-то глубоко в себя. Она обозлилась, а обозленность не боль, и чтобы хоть как-то предотвратить переход обозленности в ярость, ей пришлось притвориться безразличной и отстраненной, чужой даже для себя самой. Это работало, но лишь отчасти и не всегда. Иногда ей вновь казалось, что она в темной комнате, где много дверей, и все они заперты, кроме одной, настоящей, которая ведет куда-то наружу, в свободное пространство, и в поисках которой Косара натыкается лишь на запоры, постоянно ударяясь о преграды.
И все это можно было бы вынести — иллюзии и формы, особенно если они красивы, должны существовать, ведь нет иного спасения, кроме иллюзий и красивых форм. Без них жизнь действительно была бы невыносима, и каждый день порождал бы мысль о самоубийстве, ведь каждый приходит в конце концов к мысли о смерти, сон — репетиция смерти, и все это можно было бы вынести,
И у Косары все сложилось, ей все стало ясно. И теперь она больше ни о чем не думает, ведь во всем мире ничто другое так не важно, как это. Чисто новобелградская бессонница.
В этом не было никакой измены, никакой неверности. Просто Владимир так жил, и даже если бы он родился в какое-то другое время или где-то далеко, в недосягаемом азиатском краю, это не казалось бы ему проблемой. Он здесь одновременно присутствует, хотя бы с точки зрения формы, но строго говоря, одновременно и отсутствует, ведь он так привык. Она объяснила себе все это, но объяснение не могло вытеснить ее исходное состояние — злость.