Что же еще — может, самое главное, было в моей жизни, что дало мне печальную радость с трех лет и до нынешнего дня постоянно ощущать живое участие в моей судьбе давно умершей матери?..
Я не знаю, как ответить на свой вопрос. Я откладываю ручку, прячу в ладони голову, закрываю глаза. Гудит за окном холодный ветер, шарахается впотьмах, сечет мелким дождем в стекла. Я долго слушаю эту ненастную уральскую ночь за окном, ни на что не направляя мою память...
..И незаметно сами собой оживают из прошлого другие вечера и ночи: то ли они пришли ко мне из дальнего далека времени и пространства, то ли я сам вернулся к ним? И, как это было десятки раз, я уже знаю, что теперь они надолго не отпустят меня, эти давние — горькие и счастливые — зимние вечера тех, далеких военных лет.
Я будто слышу, как сечет в окна сухая поземка, как протяжно завывает в трубе ветер. Отца нет — после оккупации его призвали на войну. Не захотела остаться дома и старшая сестра Наташа. Она замужем, проводила на фронт мужа, через месяц получила похоронную — и добровольно ушла на фронт с проходившим санитарным батальоном. Дома остались: за старшую шестнадцатилетняя Маруся, и мы — Люба, Виктор, Петр и я.
Мы живем на печке. Днем ее освещает свет из окна рядом с приступком, вечером — керосиновая лампа. Сколько раз падала на приступок и дальше на землю и не разбивалась эта низкая круглая лампа зеленого стекла, сквозь которое просвечивался и желтый керосин, и под ним прозрачная вода, долитая специально, чтоб короткий фитиль с загнутым мохнатым кончиком доставал до керосина. Лампа всегда стояла на краю печки у комоня, от пламени тянулась вверх черная ниточка копоти и, вихляясь из стороны в сторону, оседала на желтых ракитовых плашках потолка.
Светло и уютно на просторной печке. Внизу темно и холодно, и жутковато, когда приходится зачем-то спускаться туда. Дверь в сени закрыта на чапельник. Он приставлен поперк к косякам и крепко притянут к дверной ручке длинным холстяным рушником. Когда-кто-то ломится в дверь, мы держим короткий чапельник, чтоб он не повернулся вдоль двери: в деревне каждый день появляются чужие люди, благо, когда это раненые, идущие в отпуск или насовсем домой, или беженцы, а бывают и какие-то подозрительные бродяги, все просятся ночевать, и, бывает, долго скрипит кто-то снегом вокруг хаты, маячит в промерзлых окнах, а какой-нибудь и вовсе грозится поджечь хату. В горницу мы вообще не ходим: там сейчас школа, стоит черный раскладной стол из колхозной канцелярии и несколько парт... а в трубе лежанки всегда завывает, даже в тихую погоду, и за чугунной заставкой вьюшки постукивает от сильной тяги легкая алюминиевая тарелка, которой сестры закрывают трубу: ночью в этом стуке есть что-то пугающее, и мы не любим заходить туда.
Мы живем в безвременье, между прошлым и будущим, но о будущем не знает ничего даже старшая теперь среди нас Маруся, потому что это будущее придет неизвестно когда, оно наступит только после Победы над немцами и если живы останутся папка и Наташа. Боятся заговаривать сестры о будущем — суеверный страх не позволяет им говорить, как хорошо будет, когда вернутся домой отец и Наташа, и потому они рассказывают нам о прошлом.
...В ровной тиши ночи при свете настольной лампы за письменным столом для меня нет власти времени. Я и сейчас будто сижу в дальнем углу печки, справа у стены — Петр и Люба, слева прислонились спинами к комоню Маруся и Виктор. Люба достает из конверта вот эту единственную карточку матери, что стоит теперь на моем столе, долго рассматривает сама, потом пускает по кругу.
«Счастливая ты, Марусь, — говорит Люба, — ты ужасно похожа на маму. — И мы видим, что Маруся действительно похожа на маму, то же полное лицо, те же задумчивые сейчас глаза, такие же темные волосы. — Недаром тебя и отец любит больше всех. А меня он не любит, потому что я похожа на какую-то бабку Филиппиху. Марусь, я правда похожа на Филиппиху? — И Люба, светловолосая, остроносая, со стремительными глазами говоруньи («Буря!» — называл ее отец), до слез хохочет над тем, что она похожа на какую-то там бабку. — А ты тоже вредным был, вредным и остался, — набрасывается она на старшего из нас, одиннадцатилетнего Виктора, длинного и очень похожего на отца: темные волосы, ровный тонкий нос и суровый взгляд. — Помнишь, мы сидели на печке, на старой еще печке в той хате, мама с нами была, ты захотел пить, и мама попросила Марусю принести тебе воды. Маруся принесла и при тебе отпила из кружки, а ты заголосил и отказался пить ту воду, и тогда мама выплеснула ее на землю, а тебе принесла другую. Ты и есть просил чаще других, за что тебя отец дразнил: «Ч и х а д ы р а е с т ь х о т ц а», — а все равно ты был его любимчиком. А ты, — это Люба ко мне, — на дядю Захара похож, на маминого брата, такой же губастый и врун, наверное, такой же будешь... А помните, как вас отец называл: Трутень, Мельник и Мукомол...»