Здесь, в помещичьем доме богатого столичного барина, считавшего себя передовым и метившего в сановники, очень часто собирался небольшой кружок петербургских и московских господ, отдыхавших по соседним усадьбам от зимних трудов в министерствах и департаментах. Учитель слушал их бесконечные разговоры о разнообразных намеченных или уже проводимых реформах, причем неизменно и безоговорочно восхвалялась деятельность правительства, пекущегося о «народе». Поначалу Якову Александровичу это было интересно, он все принимал за чистую монету — и благие дела министров, и восторги чиновников. К тому же такие рассуждения звучали много лучше тех, что он слышал почти ежедневно утром и вечером во флигеле, где была отведена ему комната. Там, отделенный от учителя только тонкой переборкой, жил дядя хозяина имения, пятидесятилетний отставной корнет, ярый крепостник, не скрывавший своего возмущения «проклятой эмансипацией». Прокутив в молодости собственные деревни, он уже много лет управлял владениями племянника. К нему в пропахшие конюшней и псарней низенькие комнаты постоянно наведывались соседи-единомышленники, чтобы вместе поохать над разорением помещиков, будто бы принесенным реформой, и попечалиться, что нельзя уже по старинке драть шкуру с мужика. Тут же, впрочем, в меру способностей они приноравливались, как драть ее по-новому.
Сначала простодушному Якову Александровичу казалось очень странным, как это почти под одной крышей, в одной семье мирно уживаются столь противоположные мнения, как может просвещенный человек, каким казался его наниматель, позволить хозяйничать такому грубому животному, как дядюшка. Но вскоре Вербов стал замечать, что родственники нисколько не расходятся в вопросах практического отношения к мужику, а в речах «благомыслящих либералов», как называли себя столичные господа, слишком часто высказывается сожаление, что «народ не все понимает как должно», «не все ценит как следует», иногда даже «недоволен правительством по свойственному ему невежеству». Одним словом, народ, о котором они так заботились, оказывался всегда до крайности глуп и нуждался в дворянском руководстве, чтобы окончательно не погибнуть. Наконец, за широкой рекой разглагольствований, служивших не более как репетицией того, что будут декламировать в столичных салонах зимой, Яков Александрович отчетливо рассмотрел и совершенное равнодушие к действительным переживаниям и нуждам народа, и удивительное, полное незнание всего, что касалось физического и духовного существования этого самого народа, который жил здесь же, буквально в трех шагах от наслаждавшихся своим красноречием ораторов. Да, дед мог не беспокоиться, эти изящные, лощеные господа были Вербову чужды нисколько не менее тех усатых хрипунов во флигеле.
Поняв это, учитель решил не тратить больше времени на выслушивание пышных тирад, а постараться самому стать поближе к крестьянам, о жизни которых и он знал, в сущности, не очень много. Ведь на родине его, в Высоком, у недавних пахотных солдат все было по-иному.
Всецело принадлежа себе только после того как мальчиков уводили спать, он начал под видом вечерних прогулок уходить из дому и приглядываться к тому, что творилось в усадьбе и в рядом лежавшей деревне. Общению с крестьянами и дворовыми — лакеями, кучерами, садовниками — очень мешало звание «учителя барчат», господское платье, то, что он ел за барским столом, — трудно было добиться откровенного разговора. Но все же крепко наболело у этих людей именно то, что интересовало Якова Александровича, — так и рвалось наружу. Тут-то учитель наконец понял, каким образом совершалось прославленное «освобождение» крестьян, которому они так радовались в институте. Узнал, как исчисляются раздутые выкупные платежи, как производится нарезка новых наделов, заведомо слишком малых для самостоятельного хозяйства, и как за малейшее возражение начальству непокорных мужиков порют, как и десять лет назад, невзирая на их «освобожденное» состояние. Увидел, что в радужных представлениях городского общества о новых деревенских порядках все преувеличено,
и что