— Я Эдитку все равно люблю, — сказала Анна Павловна. — Второй такой доброй бабы не знаю. А талантливая какая! Все погибло, ничего не раскрылось с этим теткиным воспитанием.
— Даже школу не закончила. Это в наше-то время!
— Так ведь на войну ихняя школа пришлась, в эвакуации училась.
— Другие-то выучились. Виктория только и знала, что с кавалерами по бульвару шастать. А Эдит целыми днями перед зеркалом сидела, брови выщипывала, а потом на пустом розовеньком месте новые рисовала. Тоненькие такие.
— Скоро и эта забота отпала, — засмеялась Анна Павловна. — Брови вообще расти перестали. Но Эдит дождалась своего часа: снова мода на безбровье вернулась.
— По-моему, мы с тобой сплетничаем.
— Немножко посплетничать для женщины даже полезно. Вроде разминки.
— Как она теперь будет, одна совсем?
— Я ее на работу устрою.
— Справится ли? — засомневалась мать. — Не работала никогда, да ей уж и пятьдесят. Кто возьмет?
— Я возьму. Мне лаборантка нужна. Эдитка хваткая и аккуратная, как немецкий аптекарь. Такую мне и подай.
— Ты что, родственность разводить!
— Где теперь этого нет? Да и тоже должность нашла: лаборантка. Это не синекура, а работенка в поте лица, к тому же и малооплачиваемая.
— Ты возьми ее, возьми, — жарко заговорила мать, — жалко мне ее не представляешь как. Дети родные от человека отказались, стервецы такие.
— Тоже заплатят, до четвертого колена! — мрачно сказала Анна Павловна.
Обе задумались, и мысли их были печальные-печальные.
Эдит рано вышла замуж — прежде старшей сестры, которой замужество не светило: волчанка обезобразила лицо. Добрая душа, покладистая, легко поддающаяся как напору, так и внушению, она целиком растворилась в муже — маленьком, живом, упрямом мужичке, который занимался техническими переводами.
Эдит быстро родила двоих ребятишек, также быстро выучила два языка — немецкий и французский — и сидела дома, одной рукой нянькая детей, готовя обеды, завтраки и ужины, другой делая за мужа его технические переводы.
А тот в это время пел тенором в хоровом кружке своего министерства.
Он, значит, поет, она переводит, кормежку стряпает, сына от туберкулеза лечит, дочке искривление позвоночника исправляет, на родительские собрания носится и, естественно, семимильными шагами духовно отстает от мужа, который в это время поет тенором.
Отстала. Муж с ней за это развелся, но продолжал жить в той же квартире, по-прежнему отдавая ей часть своих переводов. Правда, теперь он за них платил — по собственной таксе. И Эдит в переводах была очень даже заинтересована.
Экс-супруг не только эксплуатировал бывшую жену, но, естественно, пел тенором и этим же тенором убеждал детей в ничтожности их матери.
Детей Эдит мама и Анна Павловна знали плохо, но все равно они им что-то не очень нравились. Неуважительные, непослушные, самоуверенные, грубоватые, напыщенные, а достоинств нулежды нуль.
— Я, может быть, примитивно рассуждаю, — говорила Анна Павловна Эдит, когда та приходила к двоюродной сестре выреветься, — но он хочет разменять квартиру так, чтобы дети остались с ним. И тебя вытолкнуть в коммуналку.
— Дети ему не нужны, — рыдала Эдит.
— Нужны, для метража.
— Ко мне Анечка вчера подошла и говорит: ты нам с Сережей алименты, что платит отец, в руки отдавай, мы сами питаться и одеваться будем. Слыханное дело? Обедов, говорит, не готовь, мы их все равно есть не станем.
Эдит размазывала по лицу мокрень, сморкалась в платок, начисто смывая брови.
— Если ты права, и у него цель отселить меня, я к матери уйду, что я буду их комнаты лишать? — захлебываясь, говорила она. — Я из-за детей не ухожу, как я без них? А со мной, вижу я, они не пойдут… Маленькие еще, — вздыхала она, — Сережа в десятом, Анечка — в девятом.
— Маленькие, да удаленькие.
— Нет, они хорошие.
Хорошие сказали, что останутся с отцом. Тот нашел вариант обмена: им двухкомнатную, Эдит восемь метров в многонаселенной. Она собралась и ушла к тетке Варваре. А у той уже не было сил, чтобы сгноить проклятого зятя.
А Эдит слегка тронулась. Вдруг зачастила в церковь, глупости какие-то святые бормотать стала.
— Тетка ведь не была особенно набожной, — сказала Анна Павловна.
— Похаживала в церковь, похаживала, — сказала мать. — Грешила да каялась. Вот бабушка в бога не верила, хотя крестик и носила. Ты помнишь, у нее через нос шрам шел?
— Не помню. А отчего шрам?
— Она, еще в гражданскую, уже после того, как деда белые расстреляли, пошла как-то в церковь, то ли на исповедь, то ли помолиться за папу, чтобы цел остался. Встала перед попом на колени, хотела крест поцеловать. А он этим здоровенным медным крестом как шарахнет ее по лицу. Нос и перебил, она ведь носатенькая была. Как папа говорил: нос на семерых рос, а пришлось одному носить. С той минуты она с верой в бога и покончила.
— Завязала, — уточнила Анна Павловна.