Есть люди, наделенные от природы неукротимым общественным темпераментом. У одних он сохраняется всю жизнь, у других проявляется всего ярче в молодости, а с возрастом его энергии сублимируются и направляются в другие области. Упомянутая выше комсомолка Фрида Приблуда одно время была председателем учкома, а я был ее заместителем. Позднее я был секретарем комитета комсомола, а она была моим заместителем. Только теперь я понимаю, насколько это было по — советски: именно так обеспечивалась надежная преемственность власти. Не могу сказать, что мы отдавали все силы общественной работе, — были слишком загружены. Только самостоятельные занятия музыкой, дома, за инструментом, занимали часа четыре в день, и это не считая всего прочего. Так что наши демократические органы, как и положено, относились более к категории «как ему сказать», они были, поскольку они должны были быть. На вопрос, что мы делали, честно было бы ответить, что не делали ничего. Кроме одного случая.
Пока мы вяло боролись за высокую успеваемость и дисциплину, Европа снова катилась в пропасть. Прошли месяцы «странной войны» между «линией Зигфрида» и «линией Мажино», потом немецкие танковые орды, подмяв Бельгию и Голландию, вторглись во Францию, а там — Дюнкерк, падение Парижа… Страна Советов разрасталась: вслед за востоком Польши в нее влились маленькие республики Прибалтики, грамотные люди тогда их называли «лимитрофами». С одним лимитрофом пришлось повозиться — победа над маленькой Финляндией выглядела странно и напоминала скорее поражение, но кусок лимитрофической земли и там удалось урвать. Мы, дети, волновались, обсуждали, судачили в меру своего понимания, но в общем — это было там… Иногда в школу залетали какие‑то обломки не нашего мира. Жора Фельдгун, скрипач, одевался очень как‑то на заграничный манер: несоветские полуботинки, высокие клетчатые гетры, невероятные, чуть ниже колен, штаны — гольфы… Я ему обязан, но совсем не примером буржуазной моды: как‑то на большой перемене он мне открыл глаза на эффект Допплера и чудо разбегающейся вселенной. Только теперь, недавно, мне попалась газетная статья о нем — оказывается, его мама была советской агентессой в буржуазно — лимитрофной Эстонии, за что и была наказана впоследствии лагерем и ссылкой, Жора, однако, сумел выпрямиться и стал доктором искусствоведения, профессором Новосибирской консерватории.
Другой кометой из заграничного мира был молодой львовский скрипач, недавно освобожденный от гнета и приехавший учиться у Столярского. Филипп Кесслер был ослепителен — высок и строен, слегка нафабренные каштановые волосы свободной волной, костюмы! Девочки перестали нас замечать, а Филипп не замечал их, он ходил тенью за профессором, видел и слышал только его. Русский он понимал плохо, кое‑что надо было ему объяснять. Как‑то после репетиции оркестра он обратился к ученице Столярского, чтобы справиться о неизвестном ему музыкальном термине, который употребил профессор: где‑то в середине репетиции Учитель вскричал — «бехейме!»[6]
…Закончился учебный год. Еще в мае нашего педагога Муню Зильберга призвали на военные сборы. В июне, по — моему — числа двенадцатого или четырнадцатого, его отпустили на день-другой домой, к красавице — жене и только что рожденному дитяти. Муня сразу же вызвал нас троих, Иру, Риту и меня, к себе домой, чтобы задать нам летние программы. В военной форме (хлопчатобумажной, «х/б») и больших, не по ноге, кирзовых сапогах он выглядел неважно, но планы для нас были готовы. Какую программу он приготовил для меня! Я был уже не тот отстающий недотепа, а тут открывались новые исполнительские горизонты — серьезный Бах, этюды Шопена, крупная форма, какая — убейте не помню, но нечто замечательное… Я уходил от учителя окрыленный.
На другой день военнообязанный рядовой Зигмунд Ильич Зильберг вернулся в часть. Спустя неделю началась война — и больше никто никогда ничего о нем не слыхал.
Вот и все про Муню.