Боллинг.
Когда я увидел, что Арсе машет, я заставил его опустить руку. Затем шериф Маккелвей, Фоунер и Паттерсон повели его к запасному выходу, а я задержался в зале — надо было сказать начальнику полиции Ларсену и полицейскому Сешенсу, чтобы загородили окно и входную дверь. А затем пошел вслед за шерифом.Кортес.
Пошли к черному ходу — я правильно понял?Боллинг.
Совершенно правильно. Когда я к ним подошел, они стояли у двери и, похоже, не знали, на что решиться. Сторож Ландавасо смотрел в это время в дверной глазок. Я тоже заглянул и увидел бегущую к нам толпу — большинство бежало со стороны Десятой улицы, но кое-кто — и от Девятой. Столпились перед дверью и стоят полукругом.Кортес.
А потом что?Боллинг.
Потом шериф Маккелвей смотрит на меня и спрашивает: «Что будем делать?» А Паттерсон говорит: «Выведем его на улицу». Тогда шериф сказал: «Ладно, пошли». Сторож отпер дверь, и мы вышли в переулок.Отто Балзер впервые начисто забыл о Милли Спид, настолько его внимание было поглощено этим седеющим мужчиной в свидетельском кресле. Когда повествование подошло к кульминации, зрители замерли и только тянули шеи; тишину нарушали лишь редкие покашливания. Боллинг умолк, склонил голову и пальцами правой руки погладил лоб, как будто хотел унять страшную головную боль, затем потер мешки под глазами. Казалось, он силится не упустить ни одной подробности трагической гибели старого друга, а эти показания — самое тяжелое испытание за всю его жизнь.
Впечатление он производил неплохое — честного человека, который собирается с духом, чтобы рассказать правду, какой бы горькой и неприглядной она ни была. Одно из двух — либо он и впрямь честный малый, либо настолько отпетый мерзавец, что и сам уже не замечает собственной подлости. Есть ли способ раскусить такого человека?
Отто прижал губы к волосам Миллисент и прошептал:
— Как, по-твоему, жена его любит?
Милли вздрогнула, словно очнувшись от глубокого раздумья. Ответила она, правда, без всякого промедления:
— А как же. Жена ведь — его лучшая половина. Вот она и убедила его, что он всегда прав.
Отто вытянул губы трубочкой и кивнул. Девочка смотрит в корень. Может, как раз потому из него, из Отто, и вышел беспутный шалопай. Не нашел женщины, для которой он всегда бы был прав. Для Либби, черт ее дери, что бы он ни делал — все казалось плохим. Не столько жила с ним, сколько играла в семью, а стоило ему заявить о своих правах мужа, как сразу оказывалось, что он «испорченный тип» и нарочно делает все наперекор. Сам себе начинал казаться похотливым козлом.
Бедняжечка Либби! Раньше или позже это должно было случиться: вдруг у нее объявилась какая-то хроническая болезнь — чистейшее притворство, он сразу же догадался, едва услышал, что доктор прописал ей воздержание. Вот он и махнул на все рукой. Она тогда принялась разыгрывать роль заброшенной больной жены, а он — роль городского волокиты.
Доказала все-таки, что была права.
Это была уже его третья неудачная попытка создать семью, и он совсем потерял в себя веру. Потому и развода не стал добиваться. Принялся крутить любовь со всякими залетными пташками — женами, приезжающими на курорт, чтобы отомстить согрешившим мужьям, интеллектуальными старыми девами, рассчитывающими избавиться и от невинности, и от стыдливости, начинающими художницами, которые мечтали заполучить лауреата премии Карнеги. Порой Отто бесила снисходительность, с которой Либби относилась к его «галантным похождениям». Она прекрасно знала, что он от них первый и страдает. Ей вон весь город сочувствует, а с ним ни одна собака знаться не хочет, только злобно косятся и презирают. И друзей никого — один как перст.
Может быть, только и есть исключение, что Милли, да и в ней он не слишком-то уверен. Когда Отто еще только начинал за ней волочиться, она ему и скажи — дразнила, разумеется, а все же правды в этой шутке было много: «Спиди говорит, что вы мне вроде лекарства для поднятия духа, а то у него туго с комплиментами — только соберется польстить, как начинает заикаться». Такого сокрушительного noli me tangere[144]
он еще ни разу не получал; и не успел опомниться, как низменное влечение сменилось в его душе самым почтительным обожанием.Поскольку открыться в своем чувстве мужества не хватало, он решил его скрыть, воспользовавшись приемом из «Похищенного письма» Эдгара По — то есть принялся утрировать свою страсть, всячески выставлял ее напоказ, не отходил от Милли ни на шаг и громко делал ей непристойные предложения, — словом, разыгрывал того самого ловеласа и бабника, каким его считали. И хоть убей, он не мог бы сказать — принимала Милли это гаерство за чистую монету или раскусила хитрость и, не имея возможности ответить на любовь, дарила его в благодарность своей дружбой. Ему и не хотелось знать правду. Что может быть смешнее пятидесятилетнего мужчины, влюбившегося, как мальчишка! Все же в душе он верил, что, обладая двойной интуицией — женщины и писательницы, — Милли распознает под этим напускным цинизмом его природную застенчивость.