И он сжимал губы в тонкую линию, и его нога костенела металлом под одеялом, и дождь лил и лил, и муравьи копошились под диваном, и дождь продолжал лить.
И в эти самые тяжкие дни папа нам говорил:
– Я опять соберу группу и вытащу нас отсюда, детишки. Честное слово. Я вам обещаю. Надолго мы здесь не задержимся. Уже на будущий год в это время – никаких больше тостов с фасолью. Я умчусь в лимузине и поселюсь в «Ритце» – и
Это было в 1982-м, когда были только мы с Крисси. Теперь, в 1990-м, у нас есть еще Люпен и близнецы. Нам понадобится очень большой лимузин. Как те, что в Америке. Как в сериале «Даллас». Но пока мы живем на пособие по инвалидности, на пособие малоимущим и пособие на содержание детей, лимузин нам не светит.
У папы болели не только суставы и кости. Тогда мы об этом не знали, но спустя много лет (за выпивкой в баре – вот почему люди пьют; все секреты хранятся за барной стойкой! Спросите, и вам ответят!) один из бывших папиных сослуживцев рассказал нам, как все было на самом деле.
Перед тем как спрыгнуть с крыши горящей фабрики – под грохот взрывающихся газовых баллонов, – папа начал кричать:
– Оно меня нашло! Оно меня нашло!
Он выкрикивал эту фразу, пока не ударился об асфальт на стоянке.
А когда человека находит «оно», что-то происходит с его глазами. Когда он злится, они становятся очень бледными, почти бесцветными, как просвечивающий фарфор или тонкая костяная пластина, и его злость наполняет весь дом, и всем домочадцам приходится жить в этой злости. Чем-то он заражается – от взрывов. Теперь и
Злость – это страх, доведенный до точки кипения.
И если ты спросишь совета у напуганного человека, ответ всегда будет один, независимо от предмета разговора:
– Беги.
Я сижу на заборе в саду. Сижу и плачу. Две недели назад Тэтчер подала в отставку – но плачу я не поэтому.
Папа сидит на ступеньках, ведущих к лужайке, и сердито курит. Я задала ему вопрос, и ответ был очень долгим и яростным. Я выбрала не самый удачный день, чтобы заговорить с папой, – день белых костяшек. Бесцветных глаз. День, когда его донимают боли. Вот почему он отвечал мне почти полчаса, с каждой минутой все громче и злее. Минут десять назад я расплакалась. Сейчас я на грани истерики, но, кажется, папа уже завершает свою пламенную речь.
– …и если ты собираешься стать писателем, Джоанна, – говорит он с побелевшими от злости губами, – если ты собираешься стать писателем, то становись. Просто, ептыть,
Он поднимается на ноги и ковыляет к дому, тихо постанывая от боли:
– Блядские ноги.
Я так сильно икаю, что просто не в состоянии высказать то, что мне хочется высказать: «Все не так просто! Все не так просто, папа. Мне всего лишь четырнадцать, и писателями не становятся так вот просто. Я еще даже не слышала никакой новой музыки! Мне страшно ездить одной в автобусе! Я сижу за столом и не знаю, где прячутся слова! Все не так просто!»
Все очень просто.
9
Долли Уайльд сидит на низкой ограде рядом с башней «IPC Media» в Лондоне, на Южном берегу. Ее волосы собраны в изысканную прическу под восемнадцатый век и заколоты на затылке шариковыми ручками. У нее за спиной – река Темза, широкая, плоская, бурого цвета. Купол собора Святого Павла выпирает посреди горизонта и как будто гудит на низкой басовой ноте, наподобие отголосков далекого гонга. Это Лондон, где Джон Леннон и Пол Маккартни сидели друг напротив друга, глаза в глаза, гитара в гитару, и играли в самую великолепную из всех игр – быть «Beatles», в 1967 году, – и где теперь «Blur» напиваются в «Своих людях». Это лучшее место на свете.
В лучшем месте на свете сидит Долли, держа на коленях раскрытый блокнот, и старательно делает вид, что она что-то пишет, поскольку явилась почти на час раньше назначенной встречи, и нельзя просто сидеть – надо изобразить занятость. Она сидит на ограде у здания, потому что ни разу в жизни не бывала в кафе или в пабе и боится сделать что-то не то. А уж сидеть на ограде она умеет, у нее большой опыт, вот она и сидит. И пишет в блокноте: