Можно ли поверить, что это та же самая рука?! И «Анну Каренину» писал не он, а уже другой, современный автор. Возможно, Некрасов автор. Сами посудите: мог ли человек таких реакционных взглядов, как Толстой, автор столь плоской и однозначной публицистики, детских сказок из «Азбуки» и примитивнейших пьес для народа, домашний тиран, нетерпимый к чужому мнению, так тонко владеть «диалектикой души»? Ведь смысл «Анны Карениной» многозначен и ускользающ, а толстовская проповедь добра и непротивления — поразительно однозначна и линейна! И «Анну Каренину», само собой, не сравнишь с «Воскресением».
Что касается моих собственных аргументов в защиту шолоховского авторства, то они просты. Только не надо сравнивать «Тихий Дон» с «Войной и миром». Их бессмысленно сравнивать, потому что Шолохов никакой не «красный Толстой». Толстой писал философский роман, развернутую историческую иллюстрацию к своей (а в основном, конечно, шопенгауэровской) концепции истории, воли, личности и пр. «Тихий Дон» — роман какой угодно, но только не философский и не новаторский. Никакой концепции за ним вообще нет — автор начинал его с весьмаскромной, чисто бытописательской целью, ориентируясь при этом не на титанов вроде Толстого, а на честных изобразителей и отчасти этнографов, поскольку книга-то, в общем, этнографическая, имеющая целью рассказать о нравах и обычаях казачества.
Почему же в таком случае «Тихий Дон» стал великой литературой? «Тихий Дон» получился случайно, автор его не был профессионалом, он писал себе про то, что видел (или пересказывал то, что прочитал, — в частности, когда речь идет о Первой мировой войне), его привлекал сам процесс описания чужой жизни, а куда это описание выведет — он понятия не имел. Так Дон течет себе — и не знает куда. Вопрос о смысле «Тихого Дона» есть, собственно, вопрос о смысле жизни, о нравственных итогах русского двадцатого века — потому что и книга про жизнь, а не про «борьбу масс», как писала о книге вульгарная литературная критика. В «Тихом Доне» все как в жизни, книга принципиально алогична, как алогична всякая революция и всякая страсть. Этот роман написан очень неумелым и молодым автором — почему и получилось гениально.
Если вдуматься, «Тихий Дон» — очень архаичная книга, и эта архаичность воспринимается как великое новаторство. В последних ее главах эта фольклорность проступает особенно ярко, потому что с момента, когда Мелехов попадает в банду Фомина, из его действий вообще испаряется какой бы то ни было смысл.
Он просто бегает, прячется, странствует — воцаряется хаос, бесцельность; так странствуют герои русского фольклора. Да и все у Шолохова только и делают, что перемещаются: подробно фиксируются передвижения войск, перебежки героев от красных к белым и обратно, и все это гигантское движение происходит на сравнительно небольшой территории, почему все и встречаются постоянно… Роман-странствие — самый древний, самый простой сюжетный архетип. Иван-дурак и Иван-царевич (не одно ли и то же лицо?) ходят за тридевять земель, которые незнамо где расположены; персонажи Рабле, Сервантеса, де Костера вечно странствуют, кого-то встречают, рассказывают свои истории, выслушивают чужие… По этому же принципу выстроен не менее архаичный и не менее знаменитый роман Гашека «Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны», в котором, если вдуматься, перемещений войск не меньше, а то и больше, чем в «Тихом Доне». Считается, что эти военные, протокольные, справочные вставки — такая-то дивизия поехала туда, такой-то полк пошел сюда — в живую ткань чужого любовного романа вписывал сам Шолохов. Но вот парадокс — без этих вставок роман не был бы великим. Ибо эти хаотические перемещения (смысла которых читатель, не будучи военным историком, не понимает все равно) — лишь часть общего движения в никуда, бега на месте, бессистемного кровавого верчения вокруг своей оси. Чем кончилась революция? Новым закрепощением: ничем. Ради чего перебили столько народу? Ради чего любил Григорий Наталью и Аксинью, потеряв обеих? Ради чего метался между белыми и красными, возненавидев тех и других? Ответа нет: хаос. И этот хаос называется русской жизнью, не имеющей ни одного морального закона или твердого религиозного основания: все — только легкая пелена над бездной. И бездна обнажается при первом социальном катаклизме — даже с какой-то радостью, с пьяным наслаждением.