— Перед тем как из вокзала к поездам выходить, обшарили меня по всей форме. А я чистенький, без багажа, и билет на Питер третьего класса. Что с меня возьмешь. Прохожу на платформу, встаю в сторонке, жду. Смотрю — Снегирек подплывает. С большущим букетом, физия румяная. На него они и не взглянули. Кто про такого херувима вообразит, что у него в букете бомба. Сошлись в месте, где потемнее. Я бомбу тихонько вынул и в карман. Время хоть и ночное, а народу полно. Пассажирский из Питера запоздал, встречающие ждут. На наш двухчасовой публика прибывает. Порядок, думаю. Никто на меня пялиться не станет. Помаленьку присматриваюсь к дежурке. А она, Гриныч, окном прямо на платформу выходит. Шторки раздвинуты, и все внутри видать. За столом наш именинник сидит, около двери офицерик молодой зевает. По временам кто-то заходит, выходит. Не спят люди, работают. Я прошелся мимо, гляжу — мать честная, а фортка-то у них нараспашку. Знать, натоплено сильно. И так это на душе тепло стало. Э, соображаю, Емеля, рано тебе еще помирать. Раз такая везень, может, еще и ноги унесешь. Снегирек, как уговорено, напротив окна стоит — шагах в двадцати. Я сбоку в тенечке жмусь. Раз колокол ударил. До отправления десять минут, девять, восемь. Стою, молюсь Николе-угоднику и Сатане-греховоднику: только б фортку не закрыли. Трень-брень — второй колокол. Пора! Прошел мимо окошка не спеша и коротко так, как кошка лапой, в форточку бульбу. Аккуратно легла, даже по раме не чиркнула. Успел еще шагов пять пройти, и тут как шарахнет! Что началось — матушки-светы! Бегут, свистят, орут. Слышу, Снегирек звонко: «Вон он, к путям побежал! В офицерской шинели!» Всей толпой туда и затопотали, а мы легохонько, скромнехонько, через боковой и на площадь. А там давай бог ноги.
Грин слушал Емелю, а смотрел на Снегиря. Тот был непривычно молчалив и понур. Сидел на мешке с деньгами, подперев голову. Лицо несчастное, и на глазах слезы.
— Ничего, — сказал ему Грин. — Вы все сделали, как нужно. Что не получилось — не виноваты. Завтра придумаю по-другому.
— Я хотел крикнуть, но не успел, — всхлипнул Снегирь, по-прежнему глядя вниз. — Нет, вру. Растерялся. Боялся, крикну — Емелю выдам. И второй звонок уже был. А Емеле сбоку не видно было…
— Чего не видно-то? — удивился Емеля. — Выйти он не мог. Я как мимо окна проходил, глаз скосил — синий мундир на месте был.
— Он-то на месте, да как ты двинулся, в дежурную люди вошли. Какая-то дама и с ней мальчик, гимназист. На вид класс пятый.
— Вон оно что… — Емеля насупился. — Жалко мальца. Но ты правильно, что не крикнул. Я бы все равно кинул, только уйти бы трудней было.
Снегирь растерянно поднял мокрые глаза.
— Как все равно? Они же не при чем.
— Зато наши барышни при чем, — жестко ответил Емеля. — Если б мы с тобой замешкали, их бы агентура взяла с деньгами, и всё псу под хвост. Считай тогда, что Арсений впустую смерть принял, и Жюли с Иглой зря пропали, и наших в Одессе никто от веревки не спасет.
Грин подошел к пареньку, неловко положил ему руку на плечо, и попробовал подоходчивей объяснить то, о чем сам не раз думал:
— Понять нужно. Это война. Мы воюем. Там, на той стороне, всякие люди есть. Бывает, что добрые, хорошие, честные. Но на них другой мундир, и значит, они враги. Вот все Бородино, Бородино. Скажи-ка, дядя. Помнишь, да? Там ведь стреляли, не думали, в хорошего или в плохого. Француз — значит, пали. Не Москва ль за нами. А тут враги похуже, чем просто французы. Жалеть нельзя. То есть можно и даже нужно, но не сейчас. Потом. Сначала победить, потом жалеть.
В голове все выходило убедительно, а вслух не очень.
Снегирь вскинулся:
— Я про войну понимаю. И про врагов. Они отца повесили, мать погубили. Но гимназист-то с дамой этой при чем? Когда воюют, ведь мирных жителей не убивают?
— Нарочно не убивают. Но если пушка выстрелила, кто знает, куда попадет снаряд. Может, что и в чей-то дом. Это плохо, это жалко, но это война, — Грин стиснул пальцы в кулак, чтобы фразы не сжимались комками — иначе Снегирь так и не поймет. — Разве они наших гражданских жалеют? Мы хоть по ошибке, ненарочно. Вот ты говоришь, мать. За что ее в каземате сгубили? За то, что отца твоего любила. А что они делают каждый день, год за годом, век за веком, с народом? Обирают, морят голодом, унижают, держат в свинстве.
На это Снегирь ничего говорить не стал, но Грин видел, что разговор не окончен. Ладно, еще будет время.
— Спать, — сказал он. — День был тяжелый. А завтра обязательно деньги отправить. Иначе и правда всё зря.
— Охо-хо, — вздохнул Емеля, пристраивая под голову мешок со ста тысячами. — Насилу добыли бумажки проклятые, а теперь не чаем, как их сбагрить. Вот уж в самом деле: не было заботы, купили порося.
Думал большую часть ночи, думал утром.
Никак не складывалось.
Шесть мешков — груз немалый. Незаметно не вывезешь, особенно после вчерашнего. Теперь жандармы и вовсе взбеленятся.