Речь идет о том, что под вопросом оказываются такие привычные понятия, как «исторический факт», «документ», «историческое знание» и, конечно, «историческая истина». На первый план выходит проблематика исторического знака, которую Лиотар ведет от кантовского понятия Begebenheit, «событие» (а это именно «не-вполне-знак» с точки зрения традиционной семиотики, поскольку он апеллирует к некоему молчаливому аффекту общего чувства наблюдателей исторического события), и напрямую связанная с ней проблематика свидетельства.
Если вернуться к затронутому чуть выше юридическому аспекту, то становится понятно, что именно в этом пространстве можно обнаружить некоторые зачатки дискурса справедливости, высвободить свидетельство в качестве самостоятельного языка. А это значит, что оно должно перестать принадлежать дискурсу истины, требующему от него постоянного «послушания», то есть превращающего его в некий «сырой материал» доказательства.
Чтобы понять, как это возможно, обратим внимание на один момент, связанный с тем, что в рамках судебного процесса свидетель выступает не как участник спора в дознании истины, а как некий агент справедливости будущего судебного решения. В силу того, что истина и справедливость дискурсивно приближены друг к другу, а порой неявно отождествляются, это различие кажется непринципиальным. Но оно крайне существенно, поскольку свидетель — это не тот, кто говорит «правду», не тот, кто видел, как было «на самом деле», более того, он вообще находится за рамками оппозиций истина — ложь, реальность — вымысел… Любой адвокат прекрасно знает, что всякое свидетельство может быть сфальсифицировано или опровергнуто в ходе перекрестного допроса. Однако свидетель является частью свершившегося события (не важно, как оно было им воспринято) и приносит вместе с собой неустранимый его след. То есть свидетель лжет только тогда, когда, будучи свидетелем, говорит как истец, прокурор, судья или адвокат (что происходит постоянно, поскольку мнение и знание обладают большей дискурсивной силой, нежели впечатление или аффект). В этом смысле «лжесвидетельствовать» не означает просто говорить неправду. Свидетель может заблуждаться, ошибаться, находиться во власти иллюзий… Собственно, подобные ошибки, заблуждения и иллюзии — неотъемлемая часть любого свидетельства. Фактически речь идет о том, что свидетельство не сводимо к каким-то фразам, предложениям и утверждениям. Оно — нечеткий аффективный образ, требующий для себя иного языка, нежели язык доказательств. Свидетельство никогда не доказательно (доказательным его пытается сделать интерпретация, постоянно наталкиваясь на контринтерпретацию), но оно может быть убедительно. И убедительность его всегда безосновна, поскольку апеллирует к некоему «общему чувству», базирующемуся на вовлечении других в причастность к событию. Поэтому мы не вправе говорить, например, об одном-единственном свидетеле. Не потому, что свидетельство требует для себя подтверждения, а потому, что само свидетельство уже часть образа, разделенного с другими.
Отметим этот этический штрих в феномене свидетельства: разделенность образа с другими. Не существует свидетеля самого по себе, свидетеля молчащего. Его задача сообщить, донести весть о событии. Это не моральное предписание, а сама материя свидетельства: оно — экстенсивная часть события. Свидетель — это не тот, кто просто сообщает некоторую информацию, но тот, кто несет на себе ее груз, пока она не высказана. Он подобен заложнику, которого некая анонимная сила (словно сам «воздух» события) заставляет говорить, как бы трудно это ни было[368]
.Когда Лиотар затрагивает темы Освенцима или Великой французской революции, он не только вводит крайне важную для нас фигуру свидетеля исторического события, но и связывает все это с кантовской концепцией возвышенного, заложником которой невольно оказывается.