Благодаря этому «фотографическому» мотиву, фиксирующему само изобретение современного взгляда на мир, становятся яснее некоторые поздние беньяминовские положения, касающиеся понятия истории, например его странные и парадоксальные отношения с «историческим материализмом» Карла Маркса: «Подлинный образ прошлого проскальзывает мимо. Прошлое только и можно запечатлеть как видение, вспыхивающее лишь на мгновение, когда оно оказывается познанным, и никогда больше не возвращающееся. „Правда от нас никуда не убежит“ — эти слова Готфрида Келлера помечают на картине истории, созданной историзмом, как раз то место, где ее прорывает исторический материализм. Ведь именно невозвратимый образ прошлого оказывается под угрозой исчезновения с появлением любой современности, не сумевшей угадать себя подразумеваемой в этом образе»[371]
. Перед нами исчезающий под давлением историцизма образ Истории, который и есть материальный след прошлого в настоящем, указывающий на то место, где современность открывает прошлое заново, освобождая себя, по меткому замечанию Юргена Хабермаса, отИнтересно, что фильм Ланцмана начинается с долгих планов пустынных пейзажей Освенцима, в которых, кажется, только руинизирующее время оставило свой след и почти ничего не напоминает о событиях, происходивших здесь несколько десятилетий назад. Затем эти кадры становятся навязчивым рефреном фильма, участвующим в нем как полноправный персонаж, как один из тех, кто выжил и теперь свидетельствует, рассказывая о произошедшем. В каком-то смысле в этих кадрах Ланцман раскрывает то, о чем по-своему пытаются сказать Беньямин и Лиотар, а именно — бессубъектный характер свидетельства. У свидетельства нет высказывающегося, а есть только соучаствующий, причем не важно, человек это или пространство (вспомним строчку Осипа Мандельштама: «Этот воздух пусть будет свидетелем…», которой открывается одно из самых пронзительных стихотворений в русской и мировой литературе). Более того, можно сказать, что оставленный событием след проявляется и в ущербе, нанесенном людям, и в руинах пространства. Ущерб, утрата, боль (а также беньяминовские «руины») — вот аффективный язык свидетельства, буквы которого не могут быть освоены никаким субъектом. Еще резче это подчеркивается тем, что в рассказах выживших в Освенциме практически невозможно почувствовать даже намека на голос истца. Этой особой интонацией свидетельства отмечены также книги Примо Леви и Варлама Шаламова… Так возникает новый архив, где ключевая роль отводится не разоблачающим документам, а литературным и кинематографическим усилиям по воссозданию опыта, для которого нет адекватного языка описания, который находится за рамками представления и воображения, в который невозможно поверить.
То, что фильм Ланцмана не просто еще один фильм о холокосте, подчеркивает уже его название:
Поскольку основные действующие лица в «Шоа» — бывшие узники нацистских лагерей, немецкие надзиратели, поляки, жившие по соседству, и историк Рауль Хилберг, которому выделено совсем немного времени для комментариев, фильм проходит по разряду документальных. Формально это так. Но именно благодаря таким фильмам мы способны осознать, насколько проблематична сама «документальность» в кино и насколько «кинематографический документ» не соответствует нашим представлениям о документе архивном, о том документе, который подтверждает или опровергает факт некоего события.
4