Термин «призрачность», казалось бы отсылающий к тому этапу в истории фотографии, когда люди верили в ее способность запечатлеть духовное, даже мысли[420]
, вполне подходит и для описания современной ситуации. Слова, заставляющие фотографию вновь явиться, печать, возвращающая к человеку (все фигуры описания Азулей), который находился перед линзами аппарата, — что это, как не способы установления связи с призрачным? Показательно, что, предлагая собственную модель описания документа, альтернативную представленным в словарях и учитывающую специфику цифровой эпохи (документы нового типа уже не пишутся на бумаге, да и сам способ письма изменился), Дэвид Леви вспоминает историю о Големе[421]. «Мы живем в мире, наполненном этими Големами»[422], — пишет он, имея в виду разнообразные типы документов, каждый из которых — «говорящая вещь». Мы, как несколько столетий назад рабби Лёв, придаем смысл, точнее, наделяем голосом оформленные нами части материи, попросту говоря — грязь и пыль. Но с более формальной точки зрения и поиск новых методологических оснований для закрепления документа между каллиграфией и computer science (о чем Леви пишет во введении), и воспоминание о Големе переводят анализ в плоскость исследований медиа, а один из центральных вопросов при этом — статус материального (в связи с развоплощенным образом постфотографии, нульмерностью документов, виртуализацией этого пространства и этого времени и т. д.). Голем в таком контексте — одно из средств описания (наряду с вампирами, зомби и т. д.) новой эпохи. Таким образом, призрачное — не метафора, а способ описывать то, что видно, то, что происходит.В этих условиях, когда мы полагаемся на свою задетость фотографией, для которой нет правил, определенных неким контрактом (как бы широко он ни понимался), и в этой задетости преодолеваем ту временную цезуру, тот разрыв во времени, который уместно было бы диагностировать как архивный, мы и открываем возможность доступа к документности. Не к тому, какие способы существования были распространены на чужой земле более полувека назад, не к разрушениям чужих жилищ, но к той области, в которой мы не можем отличить себя от другого. В это общее пространство, в эту область медиального, отчасти материальную, мы выходим при помощи фотографии, чьи «средства» не являются инвариантными, но «переизобретаются» в каждом конкретном случае для того, чтобы мы были открыты свидетельству, которое не закончено. Прямо предъявленное содержание изображения уже не оказывает своего воздействия, потому что велика скорость его виртуализации. Мы не просто оборачиваемся назад, чтобы воспринять визуальную достоверность фотографии, мы в своем настоящем видим в ней свидетельство своего существования.
УДОСТОВЕРЕНИЕ ПРИЧАСТНОСТИ:
ДОКУМЕНТ И ЛИТЕРАТУРА
Вместо доверия:
«работа с документами» в русской литературе 2000-х[423]
Литературная теория использует понятие документа в первую очередь (и почти исключительно) для того, чтобы очертить рамки своего предмета. К документу апеллируют, намереваясь ответить на вопрос, что такое литература, при этом вопрос, что такое документ, остается практически незаданным. В этом ракурсе документ обнаруживается за границами или на границах литературности — он рассматривается либо как прямой антоним литературы, либо как литературная маргиналия, элемент «литературного быта» (в тыняновском варианте этого термина[424]
), некий материал, который потенциально, при условии жанровой эволюции, способен оформиться до состояния «литературного факта», но и оформившись, попадая в литературный центр, сохраняет определенную память о своем периферийном прошлом.В результате, обращаясь к теме документа, теория литературы, как правило, прямо или косвенно помещает ее в одну из двух проблемных рамок. Прежде всего в связи с документом здесь, конечно, ставится проблема вымысла. Под документом обычно подразумевается «фактуальное повествование» — то есть нарративная противоположность литературного вымысла («фикционального текста», «fiction»). Однако при этом различение фактуального и фикционального нередко проводится едва ли не лишь затем, чтобы быть признанным условным, сомнительным, даже несостоятельным. С одной стороны, как иронично замечает в своей известной книге «Вымысел и слог» нарратолог Жерар Женетт, «чистые», беспримесные режимы вымысла и не-вымысла «существуют лишь в пробирке специалистов по поэтике»[425]
. С другой стороны, сегодня мы знаем, что к тексту, который наделен в культуре статусом фактуального, вполне могут быть применены техники рецепции и интерпретации, изначально закрепленные за литературой вымысла[426]. Иными словами, категория фактуального повествования в подобных случаях необходима главным образом для того, чтобы исследовать природу вымысла, а отождествляемый с non-fiction документ обречен на служебную, вторичную роль в любой системе теоретических рассуждений.