«— Слушайте, — сказал Ступницкий. — Немцы бомбили Севастополь, Киев, Одессу. Андреев вежливо слушал. Сообщение звучало так, как известие о войне в Парагвае или Боливии[502]
. Какое до этого дело Андрееву? Ступницкий сыт, он десятник — вот его и интересуют такие вещи, как война.Подошел Гриша Грек, вор.
— А что такое автоматы?
— Не знаю. Вроде пулеметов, наверное.
— Нож страшнее всякой пули, — наставительно сказал Гриша.
— Верно, — сказал Борис Иванович, хирург из заключенных. — Нож в животе — это верная инфекция, всегда опасность перитонита. Огнестрельное ранение лучше, чище…
— Лучше всего гвоздь, — сказал Гриша Грек» (Т. 1. С. 488).
Психологические же последствия пребывания в лагерной среде наделены дополнительным свойством — длительностью. Они по определению долговременны: «…Двумя десятками слов обходился я не первый год…» (Т. 1. С. 346), причем влияние лагеря на психику не прекращается с окончанием срока — и даже с фактическим исчезновением лагеря. В рассказе «Припадок», открывающем цикл «Артист лопаты», воспоминания уже давно живущего на свободе — и в совсем другом мире — рассказчика о «Севере» отождествлены с припадком, с болезнью. «Знакомая сладкая тошнота» объединяет в единое целое память о лагерях и нервное заболевание. Рассказ заканчивается словами: «Мне хотелось быть одному. Я не боялся воспоминаний» (Т. 1. С. 351).
В результате единственной временной границей присутствия лагеря в сознании человека для повествователя (а следовательно, и для читателя) оказывается продолжительность жизни заключенного.
Под давлением лагеря личные качества убывают, стремятся к нулю. Сокращается словарь, стирается память:
«…Коногон Глебов, бывший профессор философии, известный в нашем бараке тем, что месяц назад забыл имя своей жены…» (Т. 1. С. 362), «Прошлое являлось здесь из-за стены, двери, окна: внутри никто ничего не вспоминал» (Т. 2. С. 124).
Люди более не способны управлять ни своими чувствами, ни формами их проявления:
«Человек, который невнимательно режет селедки на порции, не всегда понимает… что… десять граммов, кажущихся десять граммов на глаз, — могут привести к драме, к кровавой драме, может быть. О слезах же и говорить нечего. Слезы часты, они понятны всем, и над плачущими не смеются» (Т. 1. С. 64), «Драки быстро угасали, сами по себе, никто не удерживал, не разнимал, просто глохли моторы драки…» (Т. 1. С. 344), «Души оставшихся в живых подверглись полному растлению, а тела их не обладали нужными для физической работы качествами» (Т. 1. С. 306).
Теряя контроль над внутренним миром, персонажи Шаламова лишаются и тех немногих возможностей управлять своей судьбой, которые еще оставляет человеку лагерь. «Великим Безразличием» вытесняется сначала желание, а затем и способность мыслить и действовать самостоятельно. «Человеку очень трудно самому принимать решение, совершить поступок, действие, какому не научила его повседневная жизнь. <…> Оттого и движения его были беспомощны, неумелы… мозг не умел правильно решать неожиданные вопросы, которые задавала жизнь. Его учили жить, когда собственного решения не надо, когда чужая воля, чья-то воля управляет событиями» (Т. 1. С.378–379)[503]
.Как неоднократно отмечалось, Шаламов часто тасует мысли, имена и биографии своих персонажей, «путает» даты, меняет обстоятельства. В пределах цикла одна и та же история может быть рассказана неоднократно — и демонстративно по-иному[504]
.