Расстрел Гумилева (1886–1921), длительная духовная агония, невыносимые физические мучения, конец Блока (1880–1921), жестокие лишения и в нечеловеческих страданиях смерть Хлебникова (1885–1922), обдуманные самоубийства Есенина (1895–1925) и Маяковского (1893–1930). Так в течение двадцатых годов века гибнут в возрасте от тридцати до сорока вдохновители поколения, и у каждого из них сознание обреченности, в своей длительности и четкости нестерпимой. Не только те, кто убит или убил себя, но и к ложу болезни прикованные Блок и Хлебников, именно погибли.[31]
Статья Якобсона была первой серьезной попыткой проанализировать поэтический мир Маяковского, и никто с тех пор его не превзошел. По Якобсону, смерть Маяковского так тесно переплетена с его поэзией, что понять его можно только на этом фоне; он с яростью обрушивается на тех, кто этого не понимает. Конечно, это Маяковский стрелял, а не “кто-то другой”, все есть в его творчестве, которое “едино и неделимо”: “Диалектическое развитие единой темы. Необычайное единство символики”.
Между тем как связь между поэзией Маяковского и революцией считается самоочевидной, критика, по мнению Якобсона, проглядела другую неразрывную взаимозависимость в его творчестве – “революция и гибель поэта”. Поэт у Маяковского – искупительная жертва на алтаре будущего воскрешения: когда, “приход его / мятежом оглашая, / выйдете к спасителю – / вам я / душу вытащу, / растопчу, / чтоб большая! – / и окровавленную дам, как знамя”, – пишет он в “Облаке в штанах”, образ развивается и в “Про это”, где “поэтовы клочья / сияли по ветру красным флажком”. У Маяковского была непоколебимая вера в то, что за “горами горя” есть “солнечный край непочатый”, но сам он этой полной, завершенной жизни никогда не увидит, его участь – смерть искупителя.
Тяга к самоубийству – мрачное дно жизни Маяковского, и тема самоубийства пронизывает все его творчество от первой строки до последней: трагедия “Владимир Маяковский”, стихотворение “Дешевая распродажа” (“Через столько-то, столько-то лет – / словом, не выживу – / с голода сдохну ль, стану ль под пистолет – / меня, сегодняшнего рыжего, / профессора разучат до последних йот, / как, когда, где явлен”), “Флейта-позвоночник” (“Все чаще думаю / – не поставить ли лучше / точку пули в своем конце”), “Человек” (“А сердце рвется к выстрелу, / а горло бредит бритвою”), фильм “Не для денег родившийся”, “Про это”, киносценарий “Как поживаете?”, незаконченная пьеса “Комедия с самоубийством”, “Клоп”. Список произведений и цитаты можно было бы продолжать бесконечно.
Семнадцатилетний ученик Училища живописи, ваяния и зодчества. Шкловский считал, что Маяковский так и не стал намного старше.
“Мысль о самоубийстве была хронической болезнью Маяковского, – объясняла Лили, – и, как каждая хроническая болезнь, она обострялась при неблагоприятных условиях”. За этим стоял не только страх состариться, но и чувство, что его не понимают, что он никому не нужен, что сам он способен любить любовью, которая мало кому по силам, но взаимности нет.
Маяковский был максималистом, он давал максимально, но и требовал не меньше. “Не счесть людей, преданных ему, любивших его, – писала Лили, – но все это капля в море для человека, у которого ненасытный вор в душе, которому нужно, чтобы читали его те, кто не читают, чтобы пришел тот, кто не пришел, чтобы любила та, которая, казалось ему, не любит”. Любовь, искусство, революция – все было для Маяковского игрой, где ставка – жизнь, и играл он как подобает азартному игроку: интенсивно, беспощадно. И знал, что, если проиграет, останутся лишь отчаяние и безнадежность.
Через две недели после самоубийства, в письме к Эльзе, Лили с уверенностью заявила о том, что Маяковский не застрелился бы, будь она и Осип Максимович в Москве. Спустя четверть века, в воспоминаниях, она на всякий случай снабдила эту же фразу предупредительным “может быть”: “Если б я в это время была дома, может быть, и в этот раз смерть отодвинулась бы”. И не зря. В глубине души она знала, что рано или поздно Маяковский покончит с собой: вопрос был не