— Пшибожовский?! Вишь, расшалился, неугомонь, падаль ляшска! Ну так вот что, поди передай ему моё, нет, государево повеление. Чтоб освободить Бердыша. Немедленно! И приведь ко мне и Федьку, и Стеньку.
— Я, чай, боярин, не послушает полячищка-то. Нынче никто его унять не волен. Окромя Шуйских и Сапеги. Да и мне ль, юроду сирому, на люди государские приказы разносить?!
Годунов и сам горячку свою подсёк. Посуровел, кашлянул и, раздавив бесёнка там, внутри, молвил ровно, почти ласково:
— Зарвались гораздо Шуйские и свора прихвостней ихних… Да. Ну, с людьми, сам знаешь, туго, как никогда. Ты вот что: выжди, а как смеркнется, взломай тайком темницу — где она, чай, сыщешь. Да исторопно доставь Стёпку. Осилишь? Поди, не впервой…
Савва просто закатил свирепые глазки. Красноречие такому без нужды.
— Ага. Вот ещё что, Саввушка. Я так думаю, надобно разок проучить злыдня посполитого. Примерно, чтоб неповадно. Небось на месте докумекаешь, как и что?
— Подводил тебя когда? Что мне лихо и беда? — в Кожане нечаянно проснулся «златоуст».
— Ну и славно. С Богом, Саввушка.
Пружинистыми подскоками Кожан выбрался из покоя. Хозяин проводил его долгим взглядом и отрешённо уставился в бумаги. Несмело заглянул Луп-Клешнин, засветил кенкет. Растягивая слова, выдохнул правителю в ухо:
— Щелкалов с тобой, Борис Фёдорович, потолковать рвётся. Днём с Бахтеяром о чем-то шушукались. С того времени в заботе и хмур.
— Никак пронюхал, леший раздери, про городки, — пробормотал Годунов. — Вот уж кого на ноготок не проведёшь, малости не утаишь. Либо господь дьяка Андрея разумом столь светлым наделил, либо его уши сквозь стены прорастают. Жить бы нам душа в душу — лучше для Руси, ей-богу, не пожелать. Ан нет, больно хитёр дьяк. Двум волчарам одного косого не поделить.
Клешнин, не разобрав невнятицы, ждал в полунаклоне.
— Вот что, Андрей Петрович, — голос Годунова окреп. — Известил ли ты Еронку Горсея, купца аглинского, что я его видеть хочу?
— Вестимо, Борис Фёдорович. С час дожидается.
— Добре. Так ты, милый, займи покуда гостя. А я тем часом с дьяком перемолвлюсь. И постарайся, чтоб не пересеклись…
— Будь спокоен, Борис Фёдорович. Ерон до шахматов падок. За уши не оттянешь. Я уж с им игру начал.
— Вот и чудно. А где, сказываешь, Щелкалов-то?
— Ну, самое много полчаса с Бекманом скрытничают, затворились. А пред тем к тебе мерился.
— Оно так и есть. — Борис ответил каким-то своим думам.
— Чего изволишь? — подобострастно откликнулся Клешнин, но Годунов резко оборвал:
— То не до тебя. Ступай к Горсею.
Поклонясь Ближнему боярину, Клешнин вышел. Борис Фёдорович крепко задумался. И было о чём…
Вербовка
Под вечер никем не замеченный Кожан вернулся в обиталище нищих и воров. Его явление заставило Лентяя раз сорок перекреститься.
— Ну и и-ик-и-ик-спугал ты-ик меня, Са-ик-ва. — Зачастил перебивчато, икая: видимо, от избытка чувств!
— Уйми крик, сатана, — цыкнул Кожан. — А лучше поспешай-ка за мной, да незаметно чтоб.
— Куды это?
— На кудыкину гору, в Пшибожовского нору, — бубнил Савва. — Да сними своё скоморошье убожество, петух разэтакий, — кивнул брезгливо на нелепый наряд нищенского поводыря.
— Ой, да как это, как это, родимый?! Да чтоб я к аспиду и по доброй воле? — отважно причитал пузырь, пятясь от зелёных искрин в карловых глазницах. Не тратя слов и слюней, тот вынул длинный флорентийский кинжал, поднёс к рыхлому подбрадию толстого. Лёха пищал, загребая воздух рыкастым зевом и дробно попукивая. Сверкучая брусничка выпукло зависла на небритой коже, потом пошла бухнуть. Лентяй помертвел и сник. Тут подобие жалости перевернуло Кожана. Клинок отсох к полу.
— Да ты, Лёха, гляжу, не только Лентяй, а трус, каких поискать.
Лёха согласно кивал, тяжко отдувался и быстро темнел в промежности, как куль со свежей свининой.
— Ну и братец мне достался, однако. Да не ловчей ли б сгинуть тебе в полоне татарском, чем сейчас род свой позоришь? — сомневался Савва. — Стоило выкупать такое сокровище. Я-то, мнил, дурень, будешь мне сменой достойной, голованом дельным. А ты… А-а!!! Да и брат ли ты мне? — от Саввы захолодело, жуткий зрак набряк мраком, недобро застыл, рука потянулась к поясу. — Можа, ты выгулок гиены, подладившийся под меня — козла доверчивого?
Лёха Лентяй кургузым пеньком шмякнулся на колени.
— Братка-ик, одумайси-ик! — заголосил, весь провалясь в икоту. Сильный щелчок в губы умерил силу восторга до сиплого шёпота. — Ты вспомни, братка, родимые пятны у нас одни на правых грудях. — Теперь Лентяй не только мок, тяжелея штанами, но и протух. Его вонь саженями отхватывала незаражённый воздух.
Какое-то из трёх этих обстоятельств, видать, образумило Кожана. Ножевой зырк застила сомнительная замена нежности. Залопушив нос губою, уродец, как былинку, поднял увесистого брательника за пояс. Тот пёр влагой уже и в верхней части: слёзы, сопли, слюни, пот…
— Нехай… Последний вечор ты в предводителях. — Савва помолчал, хмуро продолжил: — Кто из надёжных ребят обретается поблизь?
Оправившийся Лёха залопотал: