Николай Дмитриевич вышел на площадку. Проводник, стоя на корточках, засунув руку в печь, ворошил уголь. Он так увлекся этим делом, что не заметил генерала.
Николай Дмитриевич усмехнулся, поглядев на прислоненную к стенке кочергу.
«Вот этому сподручней рукой уголь ворошить. Странный все же народ!» Он открыл дверь. Прыгать со ступеньки было довольно высоко, а ноги, за два дня отвыкшие от ходьбы, подогнулись. Николай Дмитриевич по-смешному присел на корточки. Он оглянулся: никто не видел его, кругом было совершенно пусто. Он прошел на вокзальною площадь. У входа в вокзал горел лишь один фонарь. Падал снег. Николай Дмитриевич вышел на пустынную улицу. Он проходил мимо витрин со спущенными щитами. В темноте дома казались очень высокими. Ему уж приходилось в 1908 году проездом побывать во Львове и теперь особенно приятно было вновь очутиться в этом красивом, богатом городе, куда он прежде приезжал иностранцем, гостем.
Он обратил внимание, что на тротуарах лежал ровный, совершенно нетронутый, пухлый снег, — видимо, в ночные часы населению запрещалось выходить из домов. На мостовой же виднелись многочисленные следы копыт — ездили патрули. Все было неподвижным, молчащим — и дома, и улицы, и погашенные фонари... Такое чувство испытывал Николай Дмитриевич на смотрах, когда после протяжного «смирно!» в мертвой тишине он проходил перед строем солдат, любя и свою тяжелую небрежную походку, и неповторимо приятное движение устало поднесенной к фуражке руки, и внятный, неторопливый голос, и короткий, все в мире проницающий взгляд. Теперь, ночью, он с особой силой пережил то же чувство. Казалось, весь край замер, затаив дыхание, по протяжной, зычной команде «сми-и-рно!», а он, Николай Дмитриевич, проходит меж стройно и покорно вытянувшимися домами, оглядывает побежденный город. Ему даже захотелось коснуться пальцами околыша фуражки, чтобы отсалютовать побежденному. Очень приятен был ночной чистый воздух после теплого, но душного салон-вагона.
Из-за угла Выехал казачий патруль. Один из казаков, придерживая папаху, рысью подъехал к Николаю Дмитриевичу, наклонился так, что тот почувствовал запах простого, живущего в казарме человека, и, вглядевшись, сказал:
— Виноват, ваше превосходительство.
Николай Дмитриевич повернул в сторону вокзала. Казаки тихо поговорили между собой, потом тот, что подъезжал, вновь нагнал Левашевского и спросил:
— Может, прикажете сопроводить, ваше превосходительство, а то стреляют австрияки из ворот; мы прошлую ночь на этой улице двоих даже рубанули.
— Не надо, ребята, езжайте.
— Слушаюсь, ваше превосходительство, — ответил казак.
Лошадь повернулась, обдав теплом своего дыхания лицо Левашевского, заскрежетала подковами по булыжникам, покрытым легким снегом.
«Славный наш солдат!» — подумал Николай Дмитриевич. Он пошел назад другой дорогой, вдоль высокой деревянной стены, очевидно отделявшей железнодорожные склады от города. Когда он дошел до середины ограды, за его спиной раздался выстрел и послышался крик. «Вроде берданки», — подумал Николай Дмитриевич и остановился. Он обладал той самой простой и совершенной храбростью, которая заключалась не в том, что он властвовал над своей трусостью: он просто не испытывал страха.
Мимо него пробежали высокая, худая старуха, женщина в шляпке, как ему показалось — хорошо одетая и красивая, юноша в форменной шинели и фуражке, должно быть львовский гимназист, задыхающийся старик в шляпе. Все они тащили в руках глыбы каменного угля и поленья дров. Не успели они добежать до угла, как, преследуя их, выбежали два сторожа в австрийских шинелях. Николай Дмитриевич видел, как они нагнали бегущих и стали вырывать у них дрова и уголь. Старуха закричала, прижимая к груди куски угля. Послышались крики, женский плач. На площадь выехали казаки...
Николай Дмитриевич вошел в здание вокзала через боковую дверь. Здесь на плиточном полу лежали галицийские крестьяне, беженцы, ноги их были в белых онучах и лаптях, свитки и высокие шапки мало чем отличались от украинских. Большинство из них спало, и лишь некоторые сидели с тем спокойным выражением лиц, которое приходит к людям, уже пережившим страдания и отчаяние и ожидающим смерти. Старики, женщины, детишки, завернутые в тряпье, ворочались во сне. Женщина совала в разверстый рот худого младенца грудь; младенец откидывался, распираемый воплем, а мать раздраженно продолжала запихивать ему в рот истощенную грудь. Никто не поглядел на Левашевского, не поднял головы, хотя он шел, громко и отчетливо стуча сапогами. Дверь, ведущая в главный зал, оказалась запертой, и Левашевскому пришлось вернуться обратно и вновь выйти на площадь. Когда он наконец прошел через служебный выход на перрон, навстречу ему торопливо шел Веникольский рядом с офицером в полушубке и папахе. Он остановился у желтого почтового ящика с блестящей белой пластинкой.
— Николай Дмитриевич, ваше превосходительство, — радуясь, сказал Веникольский, — я уже шел с комендантом вокзала вам навстречу.
Офицер в полушубке отрекомендовался:
— Капитан Иванов-Савицкий.