– Не повернешь… А все же обида осталась… Не на тебя – на батюшку мово. Даже мачеха мою сторону приняла. А он сказал, как отрубил: «Не позволю хорошего парня обижать отказом. Достойные женихи на дороге не валяются. Недосуг ему ждать, пока ты за ум возмесся и перестанешь с подружками на вечерках околачиваться да лясы точить. Пора самой свою судьбу строить, свою семью заводить. Быстрей поумнеешь». Отцовской воле грех перечить. Вот и пошла я, считай силком, замуж, вдвоем с тобой бедовать, сынов и дочек наживать.
– Всем в ту пору несладко жилось. Все за палочки трудодней горбатились. Но выживали же? И мы как все. Хозяйством помаленьку обзаводились. Хату построили. Пусть саманную, с земляным полом, но свою. И радостно было. Ведь так? Вот погляди на карточку, где мы с первенцем нашим снялись. Ведь смеемся во весь рот. Юрик в портянку вместо пеленки завернут, а мы рыгочим, как дурные.
– И впрямь дурные! Я ноги под лавку прячу, штобы не видно было худых сандалий. Чулок вовсе не было, даже бумазейных. Да што чулок? Рейтузы одни были, застиранные до дыр, и те зимние. Стыдобушка.
– Но смеемся же чему-то?
– Черт его знает, чему!.. Молодые были, здоровые, – примирительно вздохнула Семёновна. – В молодости все беды нипочем… Тут вот гляди – Нюра в школу собралась. Люда провожать ее наладилась. А Никитка на них абреком зыркает, завидки его берут… Байстрюк желторотый, а угрожал сестрам хворостиной: «Сяс дам вам»…
– Да уж, куда там, вояка был! А не стал, как Юрик, Слава и Валентин, офицером. За Нюрой и Алей учительствовать подался.
– Оно, конешно, так… Но характер у Никиты все одно командирский, иначе не вышел бы он в директора, – с довольными нотками в голосе проговорила Семёновна. И тут же жалостливо добавила, показывая на новый снимок: – У тебя в сорок первом году вид был совсем не геройский. Галихве широченные. Гимнастерка велика. Двоих таких, как ты, в такую амуницию поместить можно. Худющий, как вьюноша.
– А все-таки сапоги выдали, не ботинки с обмотками, как другим красноармейцам. Писарем назначили. Выходит, уважили за грамотность, – погордился чуток Яков Васильевич.
– То и все уважение за мучения твои на фронте и в плену, – вздохнула жена. – Да еще будильник, што передали из сельсовета на нонешний праздник Победы. Дюже уважили!
Старик не нашел, что ответить. И молча положил жилистую и бугристую, будто связанную в нескольких местах морскими узлами, крестьянскую ладонь на военную фотокарточку, бережно потрогал ее, словно нащупывал пульс давно минувшего времени, и смежил дрогнувшие веки.
Семёновне передалась его внутренняя боль, и она, чтобы как-то загладить свою невольную вину и смягчить переживания мужа, заговорила о той поре иным тоном:
– А я всю войну верила, што ты живой… Мне в ночь перед получением письма о твоей пропаже без вести ворон приснился. Токо он хотел сесть на хату, я как шуганула: «Кыш, проклятый!» Он и улетел. Сон вещим оказался – дождалась свого солдата живым. Почти через пять лет, но дождалась… А тебе знамений не было?
– Знамений? Не помню, – воротился к разговору после минутного приступа душевной слабости Яков Васильевич. – Мне Митрофан Захаров долго снился… Наш полк в поле под Миллерово минами накрыло. Мы с Митрохой после призыва старались завсегда рядом держаться. Все ж земляки, с одного хутора. Кто еще подсобит в беде, ежели не земляк?
Вот и в тот день рядом были, кашу хлебали из котелков. За кой день горячей пищей подхарчились? Хоть и невеликое благо – солдатская перловка с запахом мяса, а душу греет. Кто-то уже и козью ножку крутить надумал, пыхнул дымком в небо. А оттуда как шарахнет немецкий гостинчик – навесная мина. Потом – вторая… третья… И началось светопреставление!
Все бойцы по щелям забились. А фрицы и в траншеи навешивают. Слева, справа, спереди вздымаются черные фонтаны земли. Осколки секут брустверы. Уж кто-то неподалеку хрипит предсмертно. Все ближе и ближе к нам с Митрохой мины рвутся. И тут меня как надоумил кто-то – надо в воронку от уже разорвавшейся мины прыгнуть, второй раз в одно и то же место не попадет.
«Прыгаем в воронку перед бруствером!» – заорал я Захарову и, одним махом перелетев насыпь перед окопом, сиганул в развороченную недавним взрывом и вонючую от горелого пороха глубокую лунку. Скукожился в ней, как в мамкином животе. Мысли токо об одном: «Спаси и сохрани, Господи!»
Митрофан то ли не услышал меня, то ли не захотел из окопа вылезать… Все ж – укрытие, своими руками выкопанное.
Когда разрывы отдалились, я тоже пополз к нашей траншее. Спрыгнул вниз. Гляжу – народ отряхивается от песка, в себя помаленьку приходит.
Митроха в своей нише тоже ворохается. Стало быть, живой. Привалился спиной к одной из стенок и што-то руками вокруг себя нашаривает. Может, винтовку?
«Живой, земеля?» – окликаю радостно.
А он и повернулся ко мне… Господи!.. Лицо серое, без кровинки. А в руках… собственные кишки держит. Это он их собирал по земле. Молчит. Трясется. И смотрит на меня с жутким недоумением: «Как же так, ты жив, а мне конец?»