Она говорила совершенно серьезно, с отчаянием в глазах. А затем могла снова скакать рядом с ним верхом по тронутой предзимьем земле или загадывать ему шутливые загадки и бросать в него сухой листвой и спелыми желудями.
Однажды Златоуст лежал в постели в своей каморке и ждал, когда придет сон. На сердце у него было тяжело, оно сжималось от сладкой боли, громко и сильно стучало в груди, переполненное любовью, переполненное печалью и беспомощностью. Он слушал, как стучит на чердаке ноябрьский ветер; у него уже вошло в привычку лежать вот так без сна. По обыкновению он тихо повторял про себя песнь во славу Девы Марии:
Нежная музыка песни проникала ему в душу, а в это время ветер за окном пел другую песню — о тревоге и странствиях, о лесах, об осени, о жизни бездомных. Он думал о Лидии, о Нарциссе, о своей матери, сердце его сжималось от волнения и тоски.
Внезапно он вздрогнул и не поверил собственным глазам: дверь каморки открылась, из темноты показалась фигура в длинной белой рубашке. Бесшумно ступая босыми ногами по каменным плитам, вошла Лидия, тихо закрыла дверь и села к нему на постель.
— Лидия, — прошептал он, — маленькая моя серна, белый мой цветик, что с тобой?
— Я пришла к тебе всего на минутку. Мне захотелось увидеть, спит ли мой Златоуст, мое золотко, в своей постели.
Она легла к нему, они молча лежали рядом, сердца их гулко стучали. Она позволяла ему целовать себя, позволяла его восторженным рукам касаться своего тела, только и всего. Через какое-то время она ласково отстранила его руки, поцеловала в глаза, встала и бесшумно исчезла. Скрипнула дверь, на чердаке дребезжал и стучал ветер. Все произошло как в зачарованном сне, было полно тайны, полно несмелости, полно обещания, полно угрозы. Златоуст не знал, что думать, как поступить. Когда он проснулся после беспокойного сна, подушка его была мокра от слез.
Через несколько дней она пришла снова, милый призрак в белом, и как в прошлый раз провела у него четверть часа. Лежа в его объятиях, она шептала ему на ухо, ей многое надо было сказать ему, на многое попенять. Он ласково слушал ее, она лежала на его левой руке, а правой он гладил ее колено.
— Златоустик, — сказала она приглушенным голосом, прижавшись губами к его щеке, — как грустно, что я никогда не смогу принадлежать тебе. Долго оно не продлится, наше маленькое счастье, наша с тобой маленькая тайна. Юлия уже что-то подозревает, скоро она заставит меня во всем признаться. Или отец заметит. Если он найдет меня в твоей постели, мой златоклювый птенчик, твоей Лидии придется плохо, с заплаканными глазами будет она стоять и смотреть на то, как ее милый висит на дереве и качается на ветру. Ах, лучше бы тебе уйти отсюда, уйти немедленно, пока отец не велел тебя связать и повесить. Однажды я уже видела повешенного, это был вор. Послушай, я не хочу видеть, как тебя повесят, лучше беги отсюда и забудь обо мне; только бы ты остался жив, золотце мое, только бы птицы не выклевали твои синие глаза! Но нет, сокровище мое, ты не уйдешь. Ах, что мне делать, если ты оставишь меня одну?
— А ты не хочешь уйти со мной, Лидия? Давай убежим вместе, мир велик!
— Как славно, как прекрасно было бы обойти с тобой весь белый свет! Но я не могу, — жалобно сказала она, — я не могу ночевать в лесу, быть бездомной бродяжкой с соломой в волосах, нет, не могу. И своего отца не могу опозорить… Нет, замолчи, это не игра воображения, я не могу! Так же, как не могу есть из грязной тарелки или спать в постели прокаженного. Ах, нам запрещено все доброе и прекрасное, мы оба рождены для страданий. Золотко мое, бедный мой мальчик, неужто мне доведется увидеть, как тебя в конце концов повесят, а меня — меня посадят под замок, а потом отправят в монастырь. Милый, тебе надо оставить меня и снова спать с цыганками и крестьянками. Уходи же, уходи, пока они тебя не схватили и не связали! Никогда нам не знать счастья, никогда.
Он осторожно поглаживал ее колено и, нежно дотронувшись до ее сокровенного, спросил:
— Цветик мой, мы могли бы быть так счастливы! Ты позволишь?
Она не рассердилась, но все же решительно отвела его руку и слегка отодвинулась от него.
— Нет, нет, — сказала она, — этого нельзя. Мне это запрещено. Тебе, цыганенку, это, возможно, и непонятно. Да, я поступаю дурно, я скверная, я навлекаю позор на весь наш дом. Но где-то в глубине души я все еще горда, туда нет входа никому. Не проси у меня этого, иначе я больше никогда не приду в твою комнату.