— Ты накопил много неприязни к нам, теологам, милый друг! Но ты так и не научился мыслить, ты смешиваешь разные вещи. Тебе придется кое-чему подучиться. Но с чего ты взял, что нам не нужна идея справедливости? Мы прибегаем к ней ежедневно и ежечасно. Я, к примеру, настоятель и должен управлять монастырем, а в этом монастыре столь же мало совершенства и святости, как и за его стенами. Тем не менее первородному греху мы постоянно и неуклонно противопоставляем идею справедливости, пытаемся соизмерять с ней нашу несовершенную жизнь, пытаемся исправлять зло и жить, постоянно помня о Боге.
— Ах да, Нарцисс. Но ведь я говорю не о тебе и не утверждаю, что ты плохой настоятель. Нет, я думаю о Ревекке, о сожженных евреях, о братских могилах, о всемогуществе смерти, об улицах и домах, в которых валялись зловонные чумные трупы, об этом ужасном запустении, о бездомных, осиротевших детях, об околевших на цепи от голода дворовых псах — и когда я думаю обо всем этом и вижу перед собой эти картины, сердце мое заходится от боли, и я начинаю думать, что наши матери родили и отправили нас в безнадежно жуткий, дьявольский мир и что было бы лучше, если бы они не делали этого, если бы Бог не создавал этот страшный мир, а Спаситель не шел за него напрасно на крестную муку.
Нарцисс ласково кивнул другу.
— Ты совершенно прав, — сказал он мягко, — выговорись до конца, скажи мне все. Но в одном ты сильно ошибаешься: ты считаешь, что высказываешь мысли, но это — чувства! Чувства человека, озабоченного жестокостью существования. Однако не забывай, что этим печальным, полным отчаяния чувствам противостоят чувства совсем иного порядка! Когда ты получаешь удовольствие от езды верхом по прекрасной местности или когда ты довольно легкомысленно прокрадываешься вечером в замок, чтобы приударить за любовницей графа, мир в твоих глазах выглядит совсем по-иному, и все зачумленные дома и сожженные евреи не мешают тебе искать наслаждений. Разве не так?
— Конечно, так. Поскольку мир полон смерти и ужасов, я снова и снова пытаюсь утешить свое сердце и срываю прекрасные цветы, растущие посреди этого ада. Я наслаждаюсь и на время забываю ужасы. Но их от этого не становится меньше.
— Ты хорошо сформулировал свою мысль. Ты, значит, считаешь, что тебя окружают в этом мире смерть и ужасы, и бежишь от них в наслаждения. Но наслаждения недолговечны, после них ты опять оказываешься в пустыне.
— Да, это так.
— Так бывает с большинством людей, однако лишь немногие воспринимают это с такой силой и интенсивностью, как ты, и немногие испытывают потребность осознать свои ощущения. Но скажи все-таки: не пытался ли ты идти другим путем, кроме этого отчаянного метания от наслаждений к ужасам и обратно, кроме этого качания между жаждой жизни и страхом смерти?
— О да, конечно. Я пытался идти путем искусства. Я ведь уже говорил тебе, что, помимо всего прочего, я стал еще и художником. Однажды — я уже года три как ушел из монастыря и все время странствовал — попалась мне на глаза в одной монастырской церкви скульптура Божьей Матери, она была так прекрасна, а вид ее так захватил меня, что я стал расспрашивать о мастере и искать того, кто ее создал. Я нашел его, это был знаменитый мастер; я стал его учеником и несколько лет работал с ним.
— Позже ты расскажешь мне об этом еще больше. Но что дало тебе искусство, что оно для тебя значило?
— Это было преодоление бренности. Я видел, что от шутовского карнавала и пляски смерти, называемых человеческой жизнью, что-то оставалось и продолжало жить: произведения искусства. Да, они тоже со временем гибнут, сгорают в огне, гниют и снова превращаются в прах. Но они все-таки переживают не одно поколение и за гранью мимолетного мгновения образуют тихое царство образов и святынь. Соучаствовать в этом для меня приятно и утешительно, ибо это почти увековечение бренности жизни.
— Мне это очень по душе, Златоуст. Надеюсь, ты создашь еще много прекрасных творений, моя вера в твои силы велика, и я надеюсь, что ты долго будешь в Мариабронне моим гостем и позволишь мне устроить для тебя мастерскую; в нашем монастыре давно уже не было художника. Но мне кажется, своим определением ты еще не исчерпал чуда искусства. Мне кажется, смысл искусства не только в том, чтобы, воплотив в камне, дереве или красках, вырвать у смерти то, что существует, но обречено умереть, и этим продлить его существование. Я видел творения искусства, святых и мадонн, о которых не скажешь, что они только верные слепки каких-то людей, которые жили когда-то, формы и краски которых воспроизвел художник.
— Тут ты прав, — горячо воскликнул Златоуст, — вот уж не думал, что ты и в искусстве так хорошо разбираешься! Прообраз хорошего произведения искусства — не реальный, живой человек, хотя он может дать толчок творчеству. Прообраз не состоит из плоти и крови, он духовного свойства. Это образ, живущий в душе художника. Во мне, Нарцисс, тоже живут такие образы, я надеюсь когда-нибудь воплотить их и показать тебе.