Порфирий исчез. Андрей Егорыч зажёг свечу и сидел, не переменяя позы и дрожа в коленях. Он был жёлт, как лимон; даже белки его глаз стали жёлтыми; во рту его стало сухо, а голова положительно превратилась в наковальню. «Боже мой, — думал он, — что это за несчастье, что это за несчастье! И всё Елена Павловна, всё она! Лезет со своими поцелуями, с любовью и ещё чёрт знает с чем, а человек умер, а ты мучайся и ты не спи по ночам и дрожи, как какой-нибудь котёнок… Что это Порфирий не идёт!» — стонал он. Между тем на дворе раздавалось уже несколько голосов; потом загрохотала телега, затем поднялись споры, суетня, возня и, наконец, телега загремела обратно, а на дворе всё стихло. В кабинет Тальникова вошёл Порфирий. Он улыбался.
— Это, Андрей Егорыч, бас приходили; они в белой горячке и в одном белье путешествуют; всё пропили-с! Теперь тятенька ихние приехали, следом их искали и увезли!
Андрей Егорыч ничего не понимал и стучал зубами.
— Какой бас, какой тятенька? Да говори толком!
— А бас, которого из Томиловки для похорон Ивана Петровича выписывали; томиловского дьячка сын, они с этих-с самых похорон немножко загуляли и, конечно, до белой горячки! В одном белье ходят, даже, говорят, на кладбище у церкви безобразничали!
Андрей Егорыч пристально посмотрел на Порфирия и погасил свечу.
Через два дня Тальников уехал на воды, на Кавказ и послал Елене Павловне записку: «Больше мне видеться с вами нельзя. Простите, у меня нервы никуда не годятся; извините, я уезжаю лечиться. Мне, говоря откровенно, совсем не до любви».
Западня
В кухне было душно и пахло пригорелым салом. От плиты палило тропическим жаром, несмотря на то, что дверь и окна были растворены настежь. Повар Аверьяныч, худенький и маленький человечек лет пятидесяти, с угрюмым лицом запойного пьяницы, сидел у стола. Он только что отпустил господам последнее блюдо к ужину и, на досуге попивая водочку, рассказывал своей молоденькой жёнке Марфеньке разные страшные истории о кладах. Аверьяныч вечно бредил какими-то кладами, а когда напивался пьян — горой Афоном. И тогда он мечтал найти клад и отнести на святую гору икону Пантелеймона-целителя, всю осыпанную драгоценными камнями. Аверьянычу казалось, что после этого тоска, которая вечно сосёт его сердце, покинет его, зачахнет и издохнет, придавленная могучей пятою святого целителя. Аверьяныч досказал свою страшную историю и замолчал; в кухню вошла горничная Наташа; она взяла из-под плиты углей для самовара и, вильнув юбками, исчезла в дверях. Марфенька, в это время вязавшая у лампочки какое-то рукоделье, приподняла от работы своё хорошенькое личико и сказала:
— A y нас, Лука Аверьяныч, в старой бане тоже всё неладно. И тоже кто её знает отчего! Вчера туда кушетку ненужную поставили, например, а сегодня пришли — она кверху ногами стоит. Караульщик, слышно, ночью в окне огонёк видел, — добавила она уже совсем таинственно.
Марфенька спустила петлю, нахмурила хорошенькие бровки и опять сказала:
— Кажется, обещай мне миллион и ни за что бы туда ночью не вошла! Ни за прянички!
Повар вытер рукавом жиденькие усы и бородку.
— Клад там, Марфенька, беспременно клад, — отвечал он. — Склеп там, как раз у самых у дверей банных. У самого порога, потому стукнешь палкой, отдаётся звонко так, ажно гул идёт. У-ху-ху-ху, — сделал повар губами, изображая подземный гул. — Склеп там, Марфенька, а в склепе беспременно кадушки с золотом. Нечистые и стерегут, забавляются вокруг, всякую мерзость творят. Это бывает!
Аверьяныч налил себе четвёртый стаканчик водки. Марфенька вздохнула и передёрнула круглыми плечиками.
— Не говорите, Лука Аверьяныч, к ночи страх берет! Не люблю я этих самых… нездешних жителев!
Повар выпил водку.
— Это бывает. Да, — снова сказал он. — В склепе, небось, зеленые крокодилы с огненными глазами лежат; ведьмы, небось, голобрюхие с чертенятами в чехарду играют. Да. З-забавно, — протянул он, как будто со вкусом.
Странно сказать, а он как будто бы весьма даже любил эту нечистую породу.
Марфенька вздохнула снова.
— Не говорите, Лука Аверьяныч, к ночи! Во сне ещё увидишь этих ночных соблазнителев!
Аверьяныч встал, позевывая.
— А я, Марфенька, спать к кучеру на сеновал пойду; здесь душно.
Марфенька приподняла от работы личико.
— Идите, Лука Аверьяныч, идите! — сказала она что-то уж очень покорно и что-то уж очень сладко.
Повар посмотрел на розовые щёчки жены, почесался и невольно подумал: «Ишь, какая она у меня хорошенькая. Цветёт точно розанчик; и то сказать, восемнадцать лет бабёночке, а я стар, ох как стар. Как бы не барин, и не женился бы. Да! Сам Илья Петрович сватом у неё был; она, говорит, мне родственница, двоюродная крестница; двоюродный братец мой её крестил».
Аверьяныч снова почесался, взял засаленную подушку и войлок и, шмыгая стоптанными калошами, вышел из кухни, нашёптывая:
— Клад там, беспременно клад околь старой бани; а нечистые стерегут и забавляются. Небось, верхом друг на дружке ездят, пылят, стучат, кувыркаются. Х-химики двоерогие!