Мы остановились. Они здороваются, как взрослые, юнец и пожилой, и начинают разговор. Опять же деловой. И я снова замечаю во взгляде председателя, как и с Люсей было, сдержанную отеческую ласку. И действительно, приятный парнишка, этот комбайнер. Хорошая, видать, семья у того незнакомого мне кузнеца. Младший еще не дорос до комбайнера, ездит со старшим братом, вот с этим, за помощника. Об этом я узнал теперь, из беседы, которую слушаю, и мне как-то тепло от несильного желания спросить у парня и услышать в ответ, что тот, который мал еще, известное дело, спит себе сейчас, закон но восполняя под дождь свое ежедневное недосыпание.
Мы завтракаем в доме председателя вдвоем. За большим окном, в саду и в огороде — дождь. Праздник до вечера. По совести говоря, нам не помешало бы взять по маленькой, но мы поедем дальше, хозяин за рулем, а гость один не привык, да и на душе у него хорошо и так, своим порядком, без чарки.
Я слушаю рассказ хозяина о том, как на заседании правления колхоза недавно рассматривалось одно очень уж некрасивое дело. Сын отказался помогать своей одинокой старенькой матери, которая живет отдельно.
— И мы сказали ему: «Ты недостоин того, чтобы называться сыном этой женщины. Она же столько потрудилась на своем веку, столько нагоревалась». Два сына ее, два брата этого чурбана, погибли на войне. Это что — сколько слез? «Не плачьте, мама, — сказали мы ей на правлении, — мы вашу старость досмотрим. Мы в состоянии вам…»
Мне уже не кажется, что я любуюсь собеседником незаметно для него, — я замечаю в глазах его слезы и думаю, глядя в эти, немного усталые, немного печальные, глаза:
«Хороший ты, нужный, друже мой, человек!..»
Поздняя ночь. Тишина. Страницы хорошей книги.
А за окном моей комнаты на втором этаже, в сосново-дубовой темноте, вдруг снова, как часто повторяется днем, заклекотали на гнезде аисты.
Будто аплодисменты после молчаливого слушания.
Своя жизнь, своя радость.
Восходит солнце, а во весь облачный запад — радуга. Из-за нее только стоит вставать в четыре, брести сюда три километра, терпеливо, часто безуспешно, сидеть над поплавками.
Только что отзудели комары, успокоился под аирным берегом бобер, а уже над ольховым кустом, за которым я, притаясь, сижу, загомонила звонкая пчелка.
Недавно над тихой рекой пролетел важный, как полицейский чин, коршун.
Дождь немного поклевал оловянную гладь воды, и вот радуга, что недавно исчезла, снова высветилась во всю свою красу. И на небе, и, левым концом, в воде.
Дождь снова зашастал по листве, зарябил вокруг поплавков. Видать, соберется все же и настоящий. Раз за разом слыхать грудное, сдержанное рокотание грома. Запад совсем победил — небо обложено там основательно, синяя темень наползает сюда, гремит уже над самой головой.
Густо зашуршало на том берегу по ольшанику. Пошло по Щаре плеском, кружочками да пузырями. Это — дождь!
…Так и прогнал нас домой. Последнее о нем, предыдущий абзац, записываю уже за столом.
Вчера была гроза. С громом, от которого раскалывалось небо. С ветром, от которого стонали на краю леса дубы и ливень носило, как вьюга носит снег. С градом, который и траву, и песок, усыпанные шишками, покрыл ледяной шершавостью.
От реки мы едва успели добежать до эстрадной раковины, где пересидели непогоду. Вернулись оттуда — в сандалетах на босу ногу, в безрукавочках, — как те японцы в неожиданно и небывало суровые заморозки, которые недавно было напали на них.
Теперь снова солнечный полдень.
И хорошая весть о том, что град прошел почти совсем не над полем, где еще гречка и овес.
На окраине лесной деревеньки, немного отодвинув подальше сосонник, белеется стенами ферма. Построенная недавно, «по последнему слову техники». В длинном светлом коровнике хоть и не душно, но запах стоит густой. Для нас, кто от земли, это не считается вонью. «Почеши меня за рогами», — молча просит упитанная и грустноватая на привязи корова. Над пылью дороги, прибитой после дождя, парное молоко в цистерне. Запах земли и запах замкнутого в металле молока… Правда, только воображаемый, невольно соединенный с воспоминаниями о мамином подойнике.
Дед Миронович. Из-за него и записываю это, потому что уже не один такой коровник казался мне обычным чудом в новом быту западнобелорусской деревни. Дед — в шляпе, с вилами в руке. А борода седая, даже впрозелень, и роскошная, как у пророка. Перед войной, заработав много долларов в Канаде, — легенда говорит: целых триста тысяч, — он привез их сюда, в свою лесную нужду. А тут их взяли да украли. И он помешался. Тихо, безвредно.
Теперь дед доволен, что деньги его не пропали напрасно, что это за них построена вся красота — кирпичный коровник, с механизированной подачей кормов, с электродойкою, с красным уголком для доярок в белых халатиках…
— А председатель себе много не взял, — как заговорщик, шептал мне дед, когда мы на минуту остались одни. — Только жене на платьечко. Шелковое. Правда, только одно, да и то скромненькое. Но ему, скажу вам, не жалко. Потому как человек он хороший — полностью за рабочий народ!..