Над обрывом, на высоком, многогорбом берегу — сосны. Стою под ними, взойдя сюда с широкой, вправо и влево бело-бескрайней равнины мертвого пляжа. Снова пошел снег. Даже ветер поднялся. Сосны от этого ветра почти не шевелятся ветвями, — может, потому, что мокрые. И снег не покрывает их лапы белизной, — может, потому, что мокрый.
Чайки из далекой серости появились близко — уже над снегом, не над водою. Летают-перелетывают, будто пробиваясь крыльями из серо-густой, подернутой мельтешней мокрых снежинок, безнадежно оттепельной мглы. И перекличка их кажется мне вблизи тоскливой по-журавлиному. Без отчаяния. Потому что не такие уж они здесь и страдалицы. И покидать им ничего не надо.
«Ну и февраль!.. Ну и зима…»
В роптании я вам сегодня не товарищ.
Сегодня у меня своя, очень своя тишина.
Вчера вечером под высокие своды Домского собора множество незнакомых между собой людей сошлись с одним желанием. Каждый по-своему молчал, из бесчисленности этих молчаний слагалась одна торжественная тишина.
Над этой тишиной, в этой тишине гремел орган… Не громом земной, будничной суеты, а мягкими, грудными перекатами, могуче сдержанным, высотным рокотом грозовой тучи, откуда давно уже отошли в людские воспоминания священный страх и тревога, и осталась только поэзия. С бескрайностью печально и жадно ожидаемой свежести, с огневыми вскриками, с восторгом молний, с множеством спокойных, ясных радуг.
Орган был высоко над нами, все мы смотрели туда, однако всем, наверное, казалось, что музыка жила не здесь, не под этими сводами. И некрикливый гром, и сдержанная радость тихого разлива звуков, и песня скрипок, что упоенно шла по этому грому, и сердечный рокот множества зачарованных органных труб — все казалось неземным, необычным.
Молодая органистка, фото которой, вместе с программой концерта, ревниво купили несколько сот женщин, в улыбку которой, обычную в иных обстоятельствах, влюбилось несколько сот мужчин сразу, — молодая знаменитость, закончив небесный гром и тишину, выходила из-за готической, позолоченной пышности балкона и кланялась у парапета множеству приподнятых лиц. С улыбкой, которую мы внизу только угадывали, зная по снимкам. Чья-то радость, а может, беда, она была уже не ангелом, а богиней. И мне казалось, что я люблю ее очень давно, что я знаю ее ближе всех. Хоть я никогда еще не видел ее рядом, хоть я услышал ее земное, афишное имя — только теперь.
Я любил ее — почти совсем воображаемую, только в роскошном, очарованном мире тех звуков, которыми она наполнила все вокруг, начиная, как представлялось каждому из нас,
Мой друг, латыш, который по телефону пригласил меня из-за города на концерт, сам был в Домеком соборе уже не однажды. Он поэт и более того: хороший, искренний человек, и он по-хозяйски, по-праздничному рад был нашей встрече и моей радости. По его просьбе меня привел сюда его знакомый, а сам он, по уважительной причине, немного припоздал. Мы встретились перед самым началом концерта, уже на наших местах. Сказать что-либо большее, чем слова первой радости, было уже некогда. Вот-вот наступит тишина, приближение которой настраивало и обязывало молчать. А потом оно началось — высоко над нами и в нас…
Только в перерыве мы начали разговор. После трех лет разлуки и нечастой переписки. Странно, а со стороны, может, и несуразно выглядело, — как я начал наш разговор. Изо всех названий тех прибрежных городков, в одном из которых я временно проживаю, изо всех частых остановок электрички, за месяц пересчитанных мною то из одного, то из другого конца, только одно название было непонятное, и как будто именно теперь мне понадобилось узнать, что оно значит.
— Слушай, что это — Слока? Юрмала, Дзинтари — знаю: Побережье, Янтарное. А что, по-вашему, Слока?
Он улыбается, словно и сам ожидал, что я задам ему именно этот, такой важный вопрос, а он, к нашему удовольствию, ответит — легко, просто и многозначительно.
— Слока — по-русски вальдшнеп.
И мы как будто удивляемся этому чуду слова, которое пришло к нам так кстати именно сегодня и здесь. Я блаженствую в этом чуде, усиливаю его еще одним радостным открытием.
— По-вашему sloka, по-нашему — слонка. И по-польски так же slonka или — у Мицкевича — słomka. Послушай, ты поймешь меня.
Мне вспоминается самая милая на свете красота моих родных мест и тот, кто описал эту красоту лучше всех.
— Я буду говорить медленно и выразительно.
И я читаю ему еще в детстве навсегда врезавшуюся в память строку, одну из всегда откликающихся — на каждый зов и прикосновение:
— Ну, понял? — спрашиваю, от счастья нетактично.