Поблагодарить за такую… ну, очень приятную мелочь прямо вот так, непосредственно — я не смог.
Когда мы расставались на мокрой автобусной остановке, я пожелал ему поскорее вернуться в наш тихий деревянный дом.
— Тогда уж я уберу ваш уголь.
Он улыбнулся.
Зачем только, друг мой, так грустно?..
ИДИЛЛИЯ
Он был кузнец, один на три деревни, человек нужный и почитаемый. А жену привез себе откуда-то издалека. Тонкую, визгливо-голосистую и диковатую неряху. Его за родимое пятно на щеке прозывали Лапой, а ей сразу же придумали другое имя — Магдалина, будто без смысла всякого, но для всех чем-то понятно и смешно.
Кузница звенела в деревне, а жили они на хуторе за деревней. И Магдалина, как только увидит через окно, что кто-то идет, на всякий случай пряталась в каморку. Уже и дети у них пошли, уже и пастушками на пастбище выбегали, а мать все никак не могла освоиться.
Один из веселых мужиков, Павлюк Колоша, так тот, проходя около хуторка Лапы, сразу в хату не заходил, шел в каморку и заглядывал за бочку или за сундук:
— Ага, сегодня ты тут! Здорово, Магдалнница!
А она стыдливо, растерянно:
— Гы-гы-гы! Я думала, дядька, что это не ты…
Неряшливостью она, как Лапа работой, славилась далеко.
Давно это было, однако я хорошо вижу тот когдатошний хуторок на пригорочке у проселка, а рядом с ним, в лощине, круглую сажалку, маленький пруд, обросший аиром и затянутый ряской. В пруду, до половины в воде, застыла ряшечка, в которой учинялись оладьи. На ряшке сидит да время от времени, в поэтической грусти, кумкает лягушка. Большущая, надутая. Спугнешь ее камешком — бултыхнется зеленуха в жижу, а ряшечка даже не колыхнется. Так она отмокала от прошлого до следующего воскресенья, когда у нас, по давнему обычаю, обязательно пеклись оладьи.
Когда же Магдалина, для разнообразия, варила галушки из тертого картофеля, так отжимала их… в подоле юбки.
— Что ж ты делаешь?! — ужаснулась как-то одна из женщин.
А она:
— Гы-гы-гы! Мой сожроть!..
Крылатым стало у нас это «сожроть», им пользовались, говоря не только про Магдалину.
И я припомнил эту давность не так себе. Не раз, не два раза, когда читаешь иные… художественные произведения, и рифмованные и нерифмованные, вспоминаются та идиллия с ряшкой и те галушки.
Простая, добрая душа, Лапа — тот хоть под чаркой, хоть изредка гонял свою половину — учил.
Наш читатель куда покладистей… Сожроть.
ВЕЧЕРНИЙ ЗВОН
В размноженном на ротопринте, потешно «русском» описании Гамбурга, которое нам, туристам, дружелюбно роздали местные активисты комитета защиты мира, об этой части города сказано так:
«Реепербан — «Хребет» много воспетого района, увеселения Святого Павла, «пристань радости», «святой распущенный». Развлекательный док для матросов всякого цвета кожи. Сотни ресторанов — с китайского подвала до баварского пивного дворца. Они предлагают разнейшие заманивания, не только для нёба…»
Мы, четверо мужчин, зашли туда ясным июньским предвечерьем.
Если открытая, яркая щедрость уличных реклам с красотками в разных позах, если таинственность совсем неограниченных в своей «свободе» кинотеатриков еще возбуждают невольное волнение, так в переулках, куда вход разрешен только мужчинам с шестнадцати лет, — приходят ощущения иные.
Недоумение: неужели это явь? И отвращение, хмурая тяжесть на душе.
В первом переулке, немного побогаче, не очень многолюдном, на низких подоконниках открытых больших окон сидел живой товар. Покуривая, переговариваясь, женщины эти рекламировали свою наготу неназойливо, с какой-то вроде уверенностью в своем значении и необходимости. Даже какое-то чувство собственного достоинства, что ли. Это послышалось мне в оскорбленном выкрике одной из них на туриста, на животе у которого висел фотоаппарат в незастегнутом футляре: «Мах цу!», закрой.
В другом переулке, узком, темном, а потом еще и крытом, значительно шире, похожем на грязный подземный гараж, голые женщины стояли каждая около своей кабины. Густо валандался пьяный сброд мужчин, слышались крик, хохот, ругань. Они же стояли молча, неподвижно. Медленно проходя около них, я присматривался, насколько это удобно было, к глазам, к выражению лиц этих… все же не манекенов.
Безразличие, усталость, как у солдат на посту, отсутствие хотя бы какой стыдливости или кокетства, у некоторых — даже заметный цинизм.
Голые тела женщин, в такой массовости, в таком глумлении, среди толпы одетых мужчин — это болезненно напомнило мне архивные фотоснимки гитлеровских карателей: очереди женщин, раздетых перед расстрелом…
А рядом с этим, на улицах светлых, в наглости реклам солидно прохаживаются бюргерские пары, часто с малыми внуками, на приступках секс-магазина играют дети этих прогрессивных лавочников, в небо подымается великопышная кирха…
Вечерний звон. На молитву.
На закате солнца чудесное небо.
За домами, на грязной Эльбе, белеется наш теплоход.
И тоска… И желание на всю глубину понять, что же оно в человеческой жизни к чему…
ДВА ГОЛОСА