…Он ехал по нолю, по едва уловимой чутьем дорожке, а велосипеда сквозь туман не было видно — плотный туман стоял над нолем, над травами, — двигался неторопливо, клочками, и со стороны казалось, что Митя плывет в нем по пояс, — и только скрип давал знать о том, что не плывет он вовсе, — нет, конечно, на велосипеде едет, зная куда. Туман был неровен — иногда выплывал синий куст, но тут же скрывался в пелене, — стог стоял, наполовину скрытый, — тихо. Осень близкая — прохладно вечерами. Людей же будто и вовсе нет, ни людей, ни селений — до горизонта, — ни огонька, туман, кусты, стога и месяц — серп. Вдруг послышался шум, он нарастал, становился мощным, и Митя сразу понял, что за шум, — повернул голову, велосипед завихлял, и Митя едва не свалился, — штурмовик пронесся низко над головой — и Митя заорал: «Здесь я, — здесь», — пакетом с молоком замахал, — самолет взмыл вверх и повернул, над туманным полем делая круг… Митя нажал на педали, встал на них, как гонщик, — и все авоськой махал и орал: «Зде-е-есь!..»
Он вкатился на поляну, все еще крича, — и самолет с другой стороны мягко шлепнулся в траву и запрыгал бесшумно. Лязгнул фонарь. Наташа соскочила с крыла и оказалась по плечи в тумане. Повела руками и засмеялась. Эхо повторило ее смех.
— Ты чего? — спросил Митя.
— Смешно, — сказала Наташа. — Как в бане…
— Ага, — сказал Митя, и они пошли — Митя по пояс в тумане, Наташа по плечи. Шли молча. Наташа впереди, Митя — поотстав. Наташа сказала: «Ай!» и исчезла. Митя остановился. Вокруг — куда ни погляди — синий туман и деревья едва угадываются — чернильные на голубом.
— Наташа? — спросил он, по никто не ответил.
Куковала дальняя кукушка.
— Наташа? — повторил Митя, не на шутку напугавшись исчезновения.
Он нырнул в туман — растворился, исчез, — пусто стало, потом вынырнула его голова, и он опять крикнул отчаянно: «Ты где? Перестань…», и снова нырнул, и снова появился и орал: «Наташа» — тогда, за спиной где-то, опять раздался тихий смех.
Она крикнула: «Обманули дурака», — хлопнула в ладоши — там, на другом конце поля. Фигурка ее была слабой частью тумана, голубоватым его сгустком…
…Шли через рощу, и Наташа пила молоко.
— Вкусно… — сказала она, кинула пакет и вытерла рукавом губы.
— Пей еще, — говорил Митя, скусывая уголок пакета. — Пей…
— Ты спятил, — сказала ему Наташа. — Я ж умру. В страшных муках. От заворота кишок…
И тут снова страшный рев двигателей оглушил их, и дальние взрывы, и моря шум…
…Ночной аэродром в Тамани. Самолеты взлетали, растворяясь, — садились, двигатели глушили и рядом заводили вновь, гнали на предельных оборотах. Несли ящики с патронами, копошились в темноте на стремянках, в брюхах машин, копались, орали, матерились — летчицы хлебали из мисок в кабинах, взлетали ракеты, машины срывались и уходили, чтобы вернуться или навсегда остаться там — в черном провале ночи.
— Эй! — крикнул ему Знахарчук, солдат, с которым днем они могилу рыли. — Давай пособи!
— Я тут… — сказал Митя Наташе и махнул головой. Она ему согласно кивнула. Митя уцепился за другой конец тачки, и они выволокли ее из рыхлой земли и покатили. На тачке был бомбогруз, и Митя понял и вспомнил это сразу.
— Ложись! — закричал кто-то в полутьме, и они со Знахарчуком упали на землю, над их головами скользнула темная тень самолетного крыла. Где-то в стороне рвануло, взрыва Митя не увидел, но рвануло громко — рядом это было, — «Мать их в гроб! — крикнул Знахарчук. — Может, нащупали, падлы…», а Митя не сказал ничего, волокли тачку дальше, про бетонной полосе уже, а моторы выли, и машины уходили в ночь. Ночь продолжалась. Там, за проливом, шел бой. Машины возвращались изодранные осколками, пробитые пулями. Моторы не успевали остывать, а механики уже латали крылья, подвешивали бомбы, заправляли двигатели — и снова над взлетной полосой вспыхивала ракета. Механики — с черными от усталости лицами — выбивались из сил, людей не хватало, и каждые лишние руки были нужны. А руки у Мити были хорошие, они все тогда умели — и бомбы таскать, и подвешивать двигатели, и быстро заменить разрушенную стойку шасси.
Всю ночь — о, она была бесконечной — Митя жил боем: принимал разбитые машины, бегал с носилками, таскал тяжелые ящики, ругался, кого-то торопил, говорил «слушаюсь» и ничем уже не отличался от аэродромной команды — черный, охрипший. Только вот разве плащ.
— Ложись! — опять орал Знахарчук, и Митя опять упал на землю и опять где-то рядом совсем ухнуло, но тут же громко крикнули: «Встать!», и Митя встал. Начинало светать уже, далеко на горизонте светлела полоска неба, тени засинели, подполковник кричал яростно, шея дергалась.
— Какого черта валяешься! — кричал. — Ты почему не на месте! Пять утра — у меня сводки нет! Под суд! В штрафную! Марш на место, через тридцать минут сводку! Мне! Лично!
Митя, задыхаясь, бежал к берегу. Его плотик был там. Он оттолкнулся ногой и — в ботинках, в плаще — оказался в воде, вылез на плотик, толкался багром, потом веслом греб, — плотик уходил в море, — и низко над головой пролетали машины, и ветер от винтов рвал одежду на нем.