Митя остался на поляне один… Дым рассеивался долго еще.
Ночь текла неторопливо. Митя блуждал перелеском, собирал сучья. Поджег костер. Костер горел ярко, стрелял. Митя сидел рядом. Ждал.
Так ждал он час, и еще час, и еще. Рассвет занимался. Костер потух давно, и слабый дымок поднимался в блеклое небо. Ветер нес облака.
…Отсюда — с бесшумного ее лета — рассвет ощущался тоже. Быть может, острее даже, чем там, на земле. Проплывали зеленые острова, и море тянулось долго — зеленое тоже, ах, нет, — синее, голубое, с белым, — все тихо было, и шум моторов до слуха ее не долетал. Потом пошли бесконечные поля — опять зеленые, потом золотые, — и смутные окна озер голубели средь них, и реки — синими венами, нет, деревами, расщепляясь в вершинах, — растекались по летней земле.
Она снизилась — тогда различимы стали одинокие домики вдоль бесконечных дорог и листва нечастых деревьев и некошеные луга в бедных цветах — Россия. Некоторые из цветов узнавала она отсюда, сверху, с лета: горяще-синие — васильки, белые, с едва различимыми желтыми отметинами, — ромашки, это помнила.
Река, и лес, и поляна плыли навстречу, приближаясь, и Наташа увидела его отсюда сразу — сидит, головы не поднимая, плащ его белый, знакомый, велосипед в траве — спицы поблескивают — сверху на очки похож, и пятно от костра — темное, и поляна вся в бурых каких-то пятнах, будто в подпалинах…
…Она спланировала неслышно, привычно, отчетливо услыхала толчок колес о землю, о траву. Ее шелест — в стороны, от винта — скорость погасила. Он бежал навстречу, руками махал, — вот смешной, господи, чего орет впустую. Фонарь закрыт… Фонарь звякнул, руками опереться на плоскость, скользнуть неслышно, — вот земля твердая, трава, он рядом, все обошлось опять…
— Ты костер жег?
— Жег.
— Я сверху увидела. Ночью жег?
— Ночью.
— Ждал, что ли?
— Да.
На земле ее качало слегка. Так всегда было. Этому она не удивлялась. Митя же ее удивил слегка. То ли не спал он, то ли неизвестно что — темно, странно.
— Ты говорила — спать будешь. Целый день…
— Мало ли чего я говорю… — ответила она беззлобно. — А ты и уши развесил… Слушай, что ты мне голову морочишь?.. Тебе лет сколько?..
— Мне?.. — не сразу сообразил Митя. — Ах, да… Смешно… Семнадцать…
— Врешь, — сказала она безнадежно и махнула рукой. — Ох, сколько же ты врешь… Я у Знахарчука спрашивала…
— Ну и что? — спросил Митя.
— Ничего. Если шестнадцать есть, говорит, то это ничего уже. А может, и это врешь… Врешь?
— Нет.
— Попробуем поверить, — сказала она и засмеялась. — Посидим?
— Ага, — сказал Митя, снял плащ и постелил, оставшись в пиджаке.
Сели.
— У тебя время есть? — спросил Митя.
— Нет, — сказала Наташа. — У меня вообще времени мало… Ты чего сопишь? — спросила она, а он и вправду сопел, — но ответа его не услышала, он приблизился к ней, неожиданно и молча повалил на плащ, на траву, — задыхался. — Ты что, дурной? — вскрикнула и смеялась, отталкивала его, но оттолкнуть не удалось, и смеха не было уже. Митя крепко держал. — Ты спятил, — кричала и царапалась, и драться пыталась, но Митя был ловок — она и сообразить не успела, как лежала на траве, связанная по рукам и ногам, спеленутая, не лежала — билась, но траве каталась, кричала: — Вот, балбес, дурила, пацан…
Но Митя не вслушивался.
— Вот так, — говорил, — вот так, — назад не оглядывался, шел к самолету, на крыло впрыгнул, в кабину, фонарь не закрыл, щелкнул тумблером…
Поначалу все получилось само по себе. Ожила приборная доска — стрелки задрожали, лампы зажглись, ручка управления плотно легла в ладонь, слегка вздрагивая, в ожидании будто.
— Вот так, — опять сказал Митя. Деревья в конце поляны стремительно понеслись на него, — ручку на себя, плавно — теперь только небо впереди…