со стекла оттирая давно поредевшую рощу,
в ней берёзами всласть напитавшись, молочная тишь
под корнями осин прячет кладбища грозные мощи.
Проезжаешь Письмирь – и становишься ближе к себе…
Через мост и холмы к полысевшему дому у речки
приникаешь лицом, подсмотрев, как в былинной избе
обжигает в печи мужичок то горшки, то словечки.
Проезжаешь весьмир, а в глазах, как в подзорной трубе,
только узкая прорезь земли под бушующей высью:
вот распят электрический бог на подгнившем столбе,
вот сосна полыхает за полем макушкою лисьей.
Позади Мелекесс пух гусиный метёт в синеву,
он на спины налип – мы гогочем и машем руками…
Нас, поднявшихся в небо, наверно, потом назовут –
облаками…
САМАРА: БУНКЕР СТАЛИНА
В землю, как в масло, на час уходи,
звякая лезвием взора
и под конец рукоятью груди
не ощущая упора.
Слыша, как глохнет скрипучий вопрос
при пересчёте ступеней:
этот ли воздух просвечен насквозь
мглою декабрьских бдений?
Этот ли бог за зелёным сукном
мог разражаться эдиктом?
Глубже и глубже, как сумрачный гном,
в шахту сомненья входи ты,
вдруг понимая, что в списке наград
нужен таланту не букер,
а бесконечный и внутренний ад –
голову давящий бункер,
чтобы, впотьмах побоявшись остыть
в поисках вечного солнца,
за драпировку заглядывал ты –
и не увидел оконца.
ЙОШКАР-ОЛА
Закипела тихая Кокшага…
Солнце, загоревшее на юге,
по фламандским крышам медным шагом
до Кремля проходит – руки в брюгге.
В этих дебрях камня и газона
заплутает глаз и не вернётся,
лишь на слух поймаешь капли звона
у Петра с Февронией в колодце.
И, пройдя по длинному ремейку,
ты в примете убедишься лично:
если спину чешешь о скамейку –
Йошкин кот приветливо мурлычет.
А потом, актёрствуя без злости,
встань зевакой и смотри без риска:
выгнув спину, Театральный мостик
стряхивает в речку интуристов.
И часы на башне возле арки
уведут за осликом к печали,
где тебя безжалостно и жарко
дом купца Булыгина встречает.
Здесь булыжник, к туфлям прилипая,
в сердце прорастает угорелом –
как в ту ночь, когда Чавайн с Ипаем
обнялись за миг перед расстрелом.
МАРИЙ ЧОДРА
Пять озёр омывали тело,
воздух глиняный жёг виски,
над лесами заря хрустела,
к пальцам молний попав в тиски.
В пропасть пасти упасть и сгинуть,
кануть каплей в морской зрачок.
Измочалив о волны спину,
красть у карста ручей речьёв.
Кичиерского лося проще,
конанерского дуба злей,
где священная роща ропщет,
я кленовый краду елей.
Языкастый казанский мальчик
выгнул жабры и лёг лещом,
мы сыграем с тобою в Яльчик,
но сегодня пока ещё
льют русалочью кровь озёра,
бьёт марийская жизнь хвостом –
эту воду не сшить узором,
не распять никаким Христом.
МОСКВА
Встречай меня, Нагатинский затон!
Тебе, экскурсионному халдею,
пожертвую ногами, но зато
на целый город вдруг разбогатею.
Вот агнец на закланье ноябрю:
дрожит ручей под колокольным ладом.
Коломенское – я тебя люблю!
Какое счастье быть с тобою рядом…
Вот Церковь безмятежна «на крови»,
и вот другая – та, что на Кулишках…
А в Кадашах, наверно, нет любви,
раз церковь там считают за излишек.
Вот Меньшикова башня бытия
и Мандельштам такой же ноздреватый,
двуликий Гоголь, хмурый от питья
(а где Тургенев – борода из ваты?)
Дворцы, дома с заплатами палат,
знакомый дух великой чебуречной,
где под напевы водочных баллад
студенты Лита говорят о вечном.
Не разорвать Бульварного кольца,
как дружеских не разомкнуть объятий,
где у Перлова – чайная пыльца,
мы постоим в кругу китайских ятей.
Замоскворечья медленный зажим –
вот родственный татарский переулок,
к асадуллаевским строениям спешим,
где голос мой так гулок от прогулок.
Вот с Воробьёвых – властная рука
московские протягивает дали…
Течёт одноимённая река
и в сердце прожигающе впадает.
Стоит Москва. Стою над ней и я,
столицую окидывая взглядом –
она теперь такая вся своя,
что, может, возвращаться и не надо.
САРАТОВ
То сиренев, то салатов,
от ручья до Ильича,
бродит бронзовый Саратов,
на гармонике бренча.
Соколовой головою
мне тряхнёт – ещё налей –
надо ж выпустить на волю
пару диких журавлей.
Мы покурим с Табаковым
и на Кирова нырнём,
там, где в песню огнь закован
и придавлен фонарём.
Где задумчивое тело
беспощадней и бойчей –
Что же делать? Что же делать? –
всех пытает русский Че.
Утоли его печали,
астраханское кольцо.
Александров, может чаю?
Ты вглядись в моё лицо.
Александров, Александров,
я уже наверно ною,
этот город не со мною,
ничего я не хотел.
В Липках плещутся каштаны,
ветер пишет строчкой рваной,
я опять не слишком рано
мимо Волги пролетел?
За окном Радищев свищет.
Всё пройдёт. И я пройду.
В кашеварне скушав пищу,
обернуся на ходу,
но подумать не осмелюсь –
был ли тот смешной вокзал,
где прощальный добрый Феликс
взгляды в спину мне вонзал.
ДАГЕСТАНСКИЙ ЦИКЛ
* * *
Воздух всё тоньше: застиран, истрёпан,
у воздыха нет крыла,
но по сигающим в пропасть тропам
всё набирающим клёкот ромбом
мечется тень орла.
В кровь обдирая плечо перевала,
солнце борется с ним,
падает в гулкую щель провала,
туда, где звёзды переливало
небо в горную синь.