– И тот и другой – подлинные. Я знаю, что у некоторой части элитарной интеллигенции отношение ко мне настороженное. А я был всего-навсего одним из многих, одним из 270 миллионов, с той лишь разницей, что я писал стихи, а они – нет. И, когда у них был праздник, он был и у меня. Я – провинциал и жил до переезда в Москву в стороне от большой литературной жизни, литературной политики. Согласен, провинция в то время была, может быть, беспринципнее, но зато – добрее. Когда меня, романтика с провинциальной окраской, сразу же начали приглашать на выступления, участвовать в литературных вечерах, да и на ту же Красную площадь, я считал, что попал на нескончаемый праздник любимой поэзии. Я никогда не писал верноподданических стихов. Всегда был лириком. И почти всегда – оптимистом. Широко печатался. Но имелись при этом стихи, которые невозможно было опубликовать. Действительно, о многом не задумывался. Был молод, здоров, любим и радовался жизни просто потому, что она – жизнь.
–
– Это правда. Я ощущал то время иначе, чем Наталья Горбаневская, Вадим Делоне или Лариса Богораз. Но я такой, какой есть. Я никогда не вышел бы на Красную площадь вместе с ними. Но знаю и другое: никогда не вышел бы против них. Лишь много позже начал понимать, что я наивный романтик, далеко отставший от своего собственного возраста и, повторяю, в силу обстоятельств своей долгой провинциальной жизни многое не понимавший или понявший слишком поздно.
–
– Получается, что так. И это тем более странно, что мои родители и близкие прошли лагеря. Я, правда, стараюсь об этом не распространяться. Ведь их страдания не делают меня лучше.
–
– Это верно. Но есть ведь и элементарные нравственные категории Можно было быть комсомольским вожаком, водить молодежь на субботники и поклоняться очередному Ильичу, не ведая, что он представляет или представлял собой на самом деле, но при этом не убивать, не закладывать товарищей, не быть жестоким.
–
– Стыдно, конечно. Но, думаю, чуть ли не всей стране должно быть стыдно. А тех, кто уверен, что жил безукоризненно честно, я побаиваюсь. Они на многое способны.
–
– Сегодня я просыпаюсь от ужаса. Знаете, почему все-таки хватило сил перестроить журнал в середине восьмидесятых? Потому что это было время надежды. Это было прекрасное эйфорическое время. Теперь оно кончилось. Мы повалились в пропасть бездуховности, а это пострашнее любых экономических неурядиц.
–
– Что буду делать, еще не решил. Но сидеть без дела не собираюсь А журнал? Боюсь, действительно не отпустит. Слишком большую и, может быть, лучшую часть своей жизни я ему отдал. Мне страшно за него. И я очень хочу, чтобы он жил.