В послевоенном творчестве Твардовского Теркина сменяют другие герои. Но он продолжается в них, раскрывается новыми сторонами — ив космонавтах, и в тех хлеборобах, что «все превзошли, но с поля не ушли», в самоотверженно работавшей тетке Дарье, и в тех, кто осваивает Сибирь, строит новые дороги и кузни, и в собеседниках в железнодорожном вагоне, и в других новых лицах. Но на первый план здесь выступают уже непосредственно само авторское «я» и читатели-собеседники, а также обобщенно-предметные, отчасти символические образы — например, Урал в «За далью — даль», ряд образов природы в лирических стихах шестидесятых годов или даже книг-идей («Есть книги волею приличий...»). Главное же, «множество людских путей» переходит внутрь, в глубь самого авторского «я» и его разговора с читателем и временем («всего героев — ты да я // Да мы с тобой»). Василий Теркин продолжает жить и действовать уже в других формах и еще более многолико:
Это продолжение боя «ради жизни на земле», только в гораздо более сложной форме, ибо враг, смерть, чужие, «немые», потомки Степки Грача не раз принимали обличив друга или защитника твоего дома и тебя самого. Теперь Теркин, пройдя много дорог, научился лучше их видеть, видеть Смерть во всех ее, даже подделанных под жизнь, формах. И, продолжая эту битву, должен «биться, беситься и лезть на рожон». И его ведет тот же коллективизм, тот же «завет начальных дней»: «а если — то и жизнь отдать». В самом последнем опубликованном стихотворении читаем:
И происходит гораздо более сложная «политбеседа». Главным героем становится как бы самый процесс напряженного, подчас тревожного народного раздумья, извлечения уроков из прошлого во всей их правде, «как бы ни была горька», в новой «тоске неутомимой» путника и правдоискателя, оглянувшегося на уже большой пройденный путь. Стремление (всегда существовавшее в Твардовском) самому «дознаться», «доискаться» (в том числе и «просчетов» — и своих и эпохи), углубляться — вплоть до «дна», «самого донышка» жизни,— «думу свою без помехи подслушать» и даже «черту подвести стариковскою палочкой». Особенно в стихах последних четырех-пяти лет чувствуется жар еще более жесткой самопроверки, неудовлетворенности собой, тревоги за то, что происходило в окружающей жизни. Отсюда отвращение к мнимо-легким или мнимо-рациональным решениям, новые призывы самих послушать хлеборобов, подчас ноты тяжелой горечи. И если раньше поэт стремился, ставя вопрос, тут же дать и какой-то ответ, то сейчас в этом раздумье присутствуют и просто вопросы, ибо ответы не обязательно приходят вместе с вопросами.
Усиление аналитического начала в нашей, поэзии последних десятилетий, о котором много писалось, у Твардовского никогда не переходит в бесплодное самокопанье или игру разочарований и неопределенных томлений. Ибо — «при тебе и разум твой и опыт», разум и опыт народа, не зря прошедшего такое множество дорог, и своей личной судьбы, и «новый... маршрут». Нужно только «не прихорашивать итог», «К обидам горьким собственной персоны // Не призывать участье добрых душ», «дюжить» дальше, в соответствии с судьбой народа и мудрости тех его «книг», о которые обжигается время. Появляется новая, светлая (даже когда очень горько) умудренность души. Именно «неприхорошенность» итога позволяет отделять зерно от половы, отделять то, от чего «обжигается время», от того, что ушло или должно уйти. Отделять жар огневого вала, «жар правдивой речи» от «холодного дыма» «вранья»; «дело» от «краснословья», от «трухи». И аналитическое превращается в поиск нового поэтического синтеза. Это синтез труда души и личной «судьбы» (и всей жизни на земле). Так возникает ряд образов с метафорическим и реалистически-символическим содержанием. Например, образ «березы», ее судьбы становится символом всего растущего, безусловно жизненного: «Нет, не бесследны в жизни наши дни...» («Береза»).