На нарах неподвижные фигуры приведенных раньше нас. Слышен носовой свист и храп. Мы ждем. Двенадцать часов ночи, час, два. Черные окна с решетками глядят зловеще, неприютно. Солдаты за дверью закусывают, смеются, хлопают себя по коленям и рассказывают все свое — о дневальных, об офицерах...
К конокраду, переодевавшемуся жандармом, пришли на свидание. У них такие же умные, выдержанные лица, как у него.
— Ну так ладно, Иван Микитич... слышу я голос. — Значит так?
— Ладно, ладно.
— А как придешь в Толстый Луг, так, значит, к Игнатову на двор, Родион Васильича спросишь, там лошади... берегись. Ну да знаешь, что тут толковать-то.
— Ладно! — перебивает нетерпеливо конокрад.
Солдат следит за ними.
— А вот ведь я погляжу, голова-тот у тебя, Иван Микитич, в картузе! — начинает опять загадочно первый. — Простудишь. Возьми-ка мою шапку, а?
Они меняются шапками. Солдат отводит глаза и молчит. И оба говорившие точно облегченно вздыхают.
— Ну, прощайте, значит.
— Прощай, Иван Микитич.
— Лукерье Афанасьевне поклон.
— Уж чего тут.
Конокрад оборачивается к нам и плотнее надвигает на лоб свою шапку. Горит и молчит...
Мужик на нарах рассказывает о том, как бежал весной из Олонецкой губернии, куда был сослан за политику. Теперь ссылается вторично.
— Иду я, иду. Все лес и лес! — рассказывает он. — Господи! — думаю. Да что ж это? неужели здесь помирать придется! Конца краю ему нет! Брюхо подвело! Это я уж, значит, третьи сутки иду. Кушак туже подвязал. Иду опять. Сосна да сосна. Что тут делать?
Но вдруг спохватывается и озирается кругом.
— Что бы это значило? значит, не придет.
— Да верно ли ты писал ей?
— Писал-то верно. А вот она оказия-то какая! И ведь забрали-то без жены. Она в эту пору вышла, так и не попрощались... — поясняет он нам.
— Ну, до весны, значит. А там опять лататы[188]
. Он машет рукой и все одобрительно смеются.Другой продрогший и иззябший парень рассказывает о Вологодской губернии, как гоняют зимой по этапам. Проходят в день верст 25-30, ночуют в таких же этапках, как наша.
Все оглядываются и смотрят на синие стены кругом. Там, значит, в снегах, далеко такие же маленькие, душные комнатки, как эта, тоже освещенные тусклою лампой среди лесов и болот, и в них гонимые люди... Речи понемногу стихают, глаза слипаются, дремлется.
Кто-то тихо толкает меня.
— Извините, господин. Это я по нечаянности у вас давеча взял. Не сообразил... — шепчет мне конокрад и сует в руку монету.
Это пятиалтынный, который я дал ему за то, что он нес мои вещи. Он садится вдали. И мне опять хорошо от него. Он — умный и строгий...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Одеревенелые от сна и бессонницы, усталые, мы лезем в темноте в высокий, мрачный вагон. Нас торопят, считают. Кругом фонари, солдаты, рельсы... Вблизи гудит и пыхтит паровоз.
“Теперь к своим!?” — думаю я и забываю сон. “Где они? какие они? с кем столкнусь?” Я так давно не видел товарищей! Так хочется их видеть, поделиться с ними мыслями, впечатлениями, стряхнуть с себя злобный кошмар тупой и бессмысленной жизни в остроге.
Этап большой. Я заметил вагонов пять с железными прутьями на окнах. Значит, будут и товарищи. Может быть, много.
В вагоне тесно, сонно. Я иду, спотыкаясь о чужие ноги и туловища. Всюду храп, сон и звон цепей. Свеча. Чей-то вскрик вдруг прорезывает воздух. На меня вскидываются выпученные, сумасшедшие глаза. Я вижу нос с запекшейся кровью, умную лысину, лицо нежное, барское.
— Убийца-интеллигент, — пронизывает мысль.
— Был... был... да, был... а теперь ничего... Что ничего? — шепчет он безумно и вдруг бухается в ноги.
Рядом кто-то цинично ругается. Гремят цепи.
Арестант-интеллигент ползает передо мной на коленях и хватает меня за полы.
— Ну, был барин, а таперь — хря! — озлобляется на него солдат и толкает ногой.
Тот растерянно подбирается и глядит на меня испуганным взглядом.
— Был... был...
Поезд трогается.
— Где политические? Тут политические? Можно к ним? — спрашиваю я у солдата в дверях. Он спит.
— Да, да. Можно. Можно... — бормочет он устало и провожает меня сонным, тяжелым взглядом... В вагоне душно.
— Вот еще один! — слышу я впереди нежный и протяжный голос.
Передо мной тонкая, прямая фигура девушки в белом... Я протягиваю ей руку. Но она глядит на меня так страшно раскрытыми, точно застывшими в испуге глазами, что рука опускается...
— Что? что-нибудь случилось? — спрашиваю я, озираясь кругом.
Она криво усмехается.
— Ничего, здесь политические.
В отделении тесно. На шесть мест тринадцать человек. Я четырнадцатый. Спят всюду — сидя, скрючившись, на лавках, на вещах, наверху. Поезд качается, и все дребезжит. Девушка стоит, прислонившись к косяку. Лицо у нее бледное, восковое, чуть трепещет при свете фонаря. Глаза серые в измученных синих орбитах смотрят по-прежнему с застывшим испугом. Она уступила место другим и ждет очереди.