— Это потом, фрау Перегонец. Солдат терпит лишения, он не имеет времени задуматься — идет к победе. И вам не следует задумываться, ибо задуманность — не стиль вашего лица.
При последних словах доктор вполне мог протянуть руку, как бы намереваясь взять ее за подбородок. Но что-то остановило доктора, рука, дернувшись, забарабанила по столу:
— Вы слишком часто, думаю я, имеете возврат мыслей к судьбе вашего несчастливого мужа, фрау Перегонец. Между тем господин Добкевич попал под колесо истории, не больше того. Мадам знает историю?
…А дальше я вижу, как медленно она идет к театру, у нее усталая фигурка женщины, которой на самом деле пятьдесят, старое, некрасивое лицо. А в городе привыкли к тому, что Перегонец играла саму красоту. Город объявил на нее свои права — она была его любимицей. Театралы из уст в уста передавали историю о ее беспомощности и неприспособленности к жизни и о том, как бережет ее муж. Городу примелькался чемоданчик, с которым он ходил на рынок за мясом, в городе пересказывали и в самом деле случавшиеся споры из-за лишней котлетки за завтраком, город умилялся, город сочувствовал ее нелегкому усилию подольше оставаться женщиной без возраста, сыгравшей Диану лучше Бабановой, а королеву лучше Яблочкиной…
Но то был другой город — весело шаркающий парусиновыми туфлями на танцплощадках, оглушительно аплодирующий Шурке Булычовой и горделивой Марине Мнишек… Оккупированный Симферополь стал ниже ростом, непригляднее, не столько от воронок и камуфляжа, сколько от лиц, таких же усталых и постаревших, как у нее…
Александра Федоровна шла по городу, отказавшись от кабриолета, на котором доктор Фольпрехт предлагал отправить ее домой. Александра Федоровна должна была вернуться в театр, должна была поговорить с Барышевым. Впрочем, теперь она вообще не торопилась домой, в опустелые стены, с которых смотрели ее молодость, ее успех, ее судьба. Театр Корша: осиная талия и такая вера в глазах, что теперь иногда хотелось перевернуть фотографию лицом к стене. Ихошка в фильме об Аэлите — опять доверчивость, ожидание счастья на маленьком, смешно загримированном лице. Блистательная Диана — совсем будто не похожая на нее самоё — дерзко готовая к самоутверждению…
Однажды один из гостей, от которых ей не всегда удавалось теперь отбиться, пощелкал по фотографии: "Вы умеете и так? О, как можно сохранять темперамент в столь варварских условиях, вдали от цивилизации?"
Решительно все они не хотели понять, что она, Александра Федоровна Перегонец, имеет что-то общее с этими людьми в ватниках, в надвинутых на лбы платках. С людьми, отбывающими трудовую повинность, волочащими санки или тележки с пожитками через город — в степь, в деревни, где хоть немного сытнее. С этим не любезным, не тонким народом, решительно не умеющим изящно встать на колени перед победившим.
…У дверей театра, прямо на продавленном тротуаре, стыла голубая лужа. В ней отражалось высокое, холодное небо. Александра Федоровна остановилась над этим небом. Поднимать голову ей не хотелось. Ветер пробирался в рукава пальто, ознобом проходил по спине, в душе было пустынно. Хлопнула дверь, из темного провала служебного входа, на ходу поднимая воротники, вышло несколько человек — актеры после дневной репетиции, осветители, машинист сцены Чечеткин. Она привычно подтянула щечки, улыбнулась всем вместе и еще отдельно Барышеву, художнику. Но сквозь улыбку на него смотрели тоскливо-спрашивающие глаза. Барышев потоптался на месте, отстал от товарищей:
— Вернусь с вами, пожалуй, Александра Федоровна? Посмотрите, как я распорядился третьим актом. Удобно ли вам будет…
Но, закрыв за собой дверь мастерской, ни он, ни она на декорации и не глянули.
— Александра Федоровна, — сказал Барышев. — Александра Федоровна, есть задание.
Она прикрыла глаза, как бы заранее соглашаясь.
— Будет прочес. Не раньше, чем через неделю, но будет. Румыны зашевелились. Так что если в ближайшие дни… Одним словом, любая вечеринка, банкет, пикник — все годится. Постарайтесь, Саша… В лесу сейчас особенно плохо.
— Не надо меня уговаривать, — она так и осталась сидеть с прикрытыми глазами, по-детски спрятав кисти рук в рукава. — Ах, какая тоска, Николай, какая тоска, если бы вы знали. Но пятьдесят мест для студии я у Фольпрехта все-таки вырвала. Боже мой — зачем? Может быть, чтоб все пятьдесят тоже легли под это колесо.
— Под какое колесо? О чем вы?
— Под то, которое великий фюрер приделал Германии. Или нет — истории. Под то, какого не было ни у Александра Македонского, ни у самого Чингисхана! Под то, которое на Толю наехало, а я — танцую на банкетах.
— Вы же сами понимаете: то, что сделаете вы на банкете, никто другой сделать не сможет.