— …Мы воюем, чтобы обеспечить крестьянину и его детям возможность спокойно и мирно обрабатывать землю, чтобы дать рабочему возможность не только работать на фабрике и заводе, но и самому участвовать в организации производства, самому распределять народные богатства страны, так, чтобы досталось каждому по справедливости…
Слова выговаривались простые, люди, слушавшие ее, не были искушены в словах. Главное для них заключалось в ее убежденности, что так может стать: наконец они получат свое.
В пылу той страсти, которая охватывала ее при выступлениях, она не могла рассмотреть их лица, все они сливались для нее в одно лицо — Павла. Как она любила эту напряженную складку между бровей: человек старается осмыслить не строчку, не книжку, даже не свою судьбу — судьбу мира. Человек поднимается выходит в мыслители, в стратеги, в государственные мужи, и это великое таинство совершается на ее глазах, не без ее участия, — что может быть слаще?
Кончив говорить, Александра Михайловна почувствовала, как устала; кончики пальцев покалывало, щекам стало холодно, и она была благодарна Павлу за то, что он подвинулся ближе, загораживая ее от ветра. А может быть, Дыбенко загораживал ее от взглядов людей, которые только что ею восхищались? Пусть в их памяти она останется исступленной, крылатой. Что ж, она была благодарна ему за это, как и за многое другое.
Они шли домой пешком по пустынному городу, говорили о делах, о том, что в следующих выступлениях надо будет делать упор на то, что деникинцы рвутся на юг Украины, без надежды задержаться, яростно нацеливаясь вывезти урожай, вырвать у голодных рабочих надежду на хлеб…
— Завтра будет ветер, — сказал Дыбенко, когда они уже подходили к крыльцу, и она вдруг поняла, что при всех своих делах командарм отметил сегодняшний золотой дождь…
…Чтоб не быть отрезанным от Республики Советов, Дыбенко вывел свою армию из Крыма в начале лета. Майские грозы сменились сухим зноем, наливались южные хлеба, многочисленные банды взрывали мосты, обстреливали поезд командарма.
…Через много лет, во время второй мировой войны, Александра Михайловна Коллонтай вспоминала и пожары, и выстрелы тех далеких лет. Но больше всего день, когда с высокого ясного неба падал дождь. И еще она вспоминала, как, стоя на крыльце, мужчина, которого она любила до страха, до тоски в сердце, спрашивал ее:
— Знаешь, Шура, как у нас в селе такой дождик дразнили? "Дождик, дождик, перестань, мы поедем в Иордань!"
— И переставал?
— А мы тогда: "Дождик, дождик, припусти, мы попрячемся в кусты!"
Горело на воде и не могло сгореть плоское пламя вечерней зари, гремела тачанка, подскакивая на выщербленной мостовой, преувеличенно четко печатая шаг, шли матросы. "Ты скажешь: ветреная Геба, кормя зевесова орла, громокипящий кубок с неба, смеясь, на землю пролила…"
Из истории семьи Немич
Встречаются иногда большие семьи, в которых все дети красивы, удачливы и преданы какой-то одной светлой идее. Такие семьи воспитывала, случалось, не чиновная, и не денежная интеллигенция — учителя, врачи. И это понятно: книги, музыка, сочувствие
Какие он им говорил слова, наводя на путь истинный? Сейчас никто уже не вспомнит, не пришлет свидетельства. Прошел без малого век с тех пор, как акмечетский урядник давал первые наставления своему старшенькому, любимцу Максиму, отпуская его "в люди". И почти шестьдесят с черного дня, когда евпаторийский фотограф сделал во дворе низкого саманного дома вот этот снимок. На нем — гроб, а в гробу очень молодой человек, почти мальчик. Руки смирно сложены на груди, и неживая голова смирно лежит на подушке. Гроб стоит на табуретках во дворе, а слобода, одна из евпаторийских слобод, собралась вокруг: истово смотрят в объектив крутолобые, круглоглазые лица, почему-то много детей. В ногах гроба бородатый старик, отец семейства. В гробу не Максим, нет. Сергей, младший, последний, зарубленный деникинцами на пороге родного дома. Остальные в это время сидят в тюрьме, и очень скоро их расстреляют белые на станции Ойсул, недалеко от Керчи. А через несколько дней не станет и отца. Он повесится, наложит на себя руки, как говорили тогда. Может быть, бросая этим вызов Богу, а может быть, горько сожалея о дне, когда отпустил своего старшенького набираться ума-разума и постигать, что есть справедливость.
Но что поделать, несмотря на казенный картуз и сапоги бутылками, акмечетский урядник любил людей грамотных,