– Передам, не сложно. Но… вряд ли. Не хочет она такого ребенка показывать, понимаешь?
Всхлипнув, Юля кивнула.
– Стесняется, – нахмурилась Надя. – Говорит, даже родить нормально – и то не смогла. Ругает себя, что виновата. Пьяное зачатие, говорит. Я уговаривала ребеночка сдать – куда там, и слышать не хочет. Ладно, пока я жива, как-то справимся с божьей помощью. – Надежда перекрестилась. – Дедушка у нас еще в коляске. После двух инсультов. Не говорит, только мычит. Ну в общем, так и живем, девка.
– Спасибо, – пробормотала Юля. – Только вы не забудьте и все передайте! – И, развернувшись, пошла к калитке.
– Эй, стой, – крикнула Надежда. – Может, чаю попьешь с бутербродом на дорожку? Или с собой заверну?
Не оборачиваясь, Юля махнула рукой:
– Нет, спасибо.
Еле шла, ноги заплетались и дрожали.
Вот так. Бедная, бедная Лелька! Бедный малыш! Сколько же им еще предстоит! И дай бог этой Надежде! А я тут слезами умываюсь, страдаю по этому уроду, дура набитая! Разве у меня – горе? Да и что я знаю о горе. Ой, не дай бог! Но как же так, а? И главное – за что? Ведь нет горя страшнее.
Она медленно шла и ревела – недавнего задора как не бывало. Вокруг было все так же – стояла такая же оглушительная тишина, прерывающаяся редкими вскриками птиц, где-то совсем вдалеке слышался приглушенный и монотонный стук вечного труженика-дятла, слабо дул ветерок, колыша листья деревьев, пахло нагретой травой, хвоей и земляникой, покоем и счастьем. Которых, кажется, не было нигде ни у кого.
Присела на трухлявый шаткий пенек передохнуть. «Ну вот, я осталась совсем одна. Ни Петьки, ни Лельки. А какие мы строили планы! Как мечтали, что будем жить-поживать и вместе воспитывать Лелькиного малыша». Вспомнила, как покупали с Петей обои для детской. Заплакала. Тогда казалось, что впереди счастье, огромное и бесконечное. А что вышло? Она несчастная, брошенная, преданная. А Лелька и ее малыш? Что говорить… Наверное, счастлив один Петька, гад и предатель. Ну и черт с ним, пусть подавится! Зла она ему не желает, но и счастья тоже. Пусть счастья ему желают другие.
Интересно, они уже поженились, сыграли свадьбу? Сбоку, возле пенька, рос куст полевых ромашек, мелкий, неприметный, с укропными листьями. Цветки были мелкие, совсем невзрачные, не то что у мамы на даче – садовая ромашка размером с блюдце, похожая на маленькое солнышко. Вспомнила, как она гадала на ней потихоньку, украдкой, чтобы мама, которая тряслась над цветами, не заметила.
Любит – не любит, плюнет – поцелует, к сердцу прижмет – к черту пошлет. Тогда получалось прекрасно: любит, поцелует, к сердцу прижмет. Счастливая, она улыбалась – знала наверняка: любит! Ни минуты не сомневалась. А вышло все совсем наоборот – не любил, наплевал и послал к черту.
Юля шмыгнула носом, вытерла пыльной ладонью глаза и сорвала меленький, бледный цветочек. Рвала лепестки и ревела, а когда оторвала последний, который был как раз «любит», зарыдала громко, в голос, благо была одна, вокруг никого. Отшвырнув тонкий, поникший стебелек, резко встала, одернула платье и быстрым шагом пошла к станции.
«Все, Юля. Все. Хорош. Хватит страдать. Хватит. Хватит портить глаза, они у тебя одни, других не выдадут. Хватит портить нервную систему, говорят, что нервные клетки не восстанавливаются. Хватит рыдать и скулить, жаловаться на жизнь и судьбу. Стыдно. Все у тебя хорошо. Ты молода и красива, у тебя есть мама, квартира. Ты оканчиваешь институт. У тебя все еще впереди. А там, за поворотом узкой лесной дорожки, всего в двадцати минутах ходьбы, за серым, сто лет не крашенным и почти завалившимся забором, в старом и темном доме с ржавой крышей, с чужой, пусть и очень хорошей женщиной и полуживым, парализованным дедом живет твоя подруга. У которой очень больной ребенок. Безнадежно больной».
На перроне она купила мороженое и бутылку лимонада. Подошел поезд, и ей повезло – у окна оказалось свободное место. Она ела мороженое, слизывая густые сладкие капли, запивала его невозможно приторным лимонадом, бьющим в нос колючими пузырьками, и приказывала себе не быть несчастной.
Кажется, у нее получалось. Немного, совсем чуть-чуть, но и это был огромный прогресс.
Как странно – в голову пришла мысль, которая ее очень смутила: неужели только чужое страшное горе способно нас примирить с собственными несчастьями? А иначе никак? Иначе так и будешь упиваться своими несчастьями, бурно и слезно жалеть себя, садистски находя в этом удовольствие?
Да уж. Странно устроен человек, чудно́. Неужели надо было приехать сюда, в Валентиновку, узнать всю правду, чтобы понять, что твое горе не безмерно?
И все-таки каждую неделю она набирала Лелькин номер – а вдруг? Вдруг Лелька заедет в Москву, ну, например, за вещами? Или к врачу, или на почту. Да мало ли дел? Забежит в квартиру и снимет трубку? Только бы сняла! А уж там… Юля найдет слова, непременно найдет, и они снова будут рядом.
Но нет, трубку никто так и не взял.
Юлиного упорства хватило на год, потом она звонила куда реже – раз в месяц, не чаще. Ну а потом еще реже… Что поделаешь – жизнь.