А немцы были совсем рядом с Москвой. Казалось немыслимым, что знакомые дачные места, подмосковные маленькие города заняты немцами: Дмитров, Голицыно, Новый Иерусалим. Наступила «московская паника» (16–17 октября). Все куда-то ехали. Трамваи были не просто переполнены, — люди с сумками ехали сзади, на буферах. В воздухе носились обрывки бумаги и черные, обгоревшие ее клочки. Кто-то с маминой работы позвонил Марии Федоровне и предложил этим же вечером или на следующий день приехать на вокзал, чтобы эвакуироваться вместе с ними, но разве мы могли собраться? Мы остались в Москве. Я не знала, не понимала, чем должен был кончиться для меня приход немцев. Мне было весело. («Петя и Наташа <…> смеялись и радовались <…> Главное, веселы они были потому, что война была под Москвой <…> что все бегут, уезжают куда-то, что вообще происходит что-то необычайное, что всегда радостно для человека, в особенности для молодого» (Война и мир. Т. III, ч. 3, гл. XII). А хорошо, Лев Николаевич Толстой, что ты жил не в наше время, разве позволили бы тебе написать это?
Ирочкина мама Варвара Сергеевна сказала мне, что немцы совсем не страшны, что куда-то они уже пришли и ничего плохого не сделали, а были очень вежливы и доброжелательны. У Варвары Сергеевны муж был русский немец, она тоже не понимала, что для меня это была бы смерть. В один из дней паники к нам пришла Люка — становилось понятно, что она любит сообщать важные новости — и сказала, что живущие наверху, в квартире над нами, родители Сусанны говорят, что сегодня в два часа дня немцы вступают в Москву. Я отчасти в шутку — но все равно большая дура! — стала говорить, что мы (кто «мы»?) будем сражаться у Никитских ворот, и было мне очень интересно и только в самой малой степени жутковато. Я ходила по улицам, вроде бы чтобы достать что-то из еды. Стоял осенний туман, и я часто слышала, как где-то высыпают картошку, и удивлялась немного, откуда она взялась, а позднее сообразила, что это стреляли из зенитных пулеметов.
Последнее, что мы сумели купить в магазине без карточек за время паники, было козинаки из миндаля. Мы стали его есть, но миндаль оказался горьким. Мы все-таки ели, и нам стало плохо: охватила слабость, потемнело в глазах, мы слегли, и нас рвало.
Коммерческие магазины закрылись, а по карточкам не давали почти ничего, кроме хлеба, соли, спичек и мыла. Хлеб давали каждый день, но норма была сокращена: по рабочей карточке вместо 800 давали 600 грамм (из них 200 грамм белого), по служащей вместо 600–500 грамм (100 грамм белого), а по иждивенческой (Марии Федоровны и Натальи Евтихиевны) всего 400 грамм (100 грамм белого), причем к черному хлебу примешивали картошку, она иногда попадалась небольшими кусками. Поскольку я получала персональную пенсию, в домоуправлении мне выдавали карточку служащего.