У меня не было терпения, и по карточке я получала все самое плохое, потому что в магазинах была такая система: когда объявлялся талон, выставлялся самый скверный, непитательный продукт, чтобы самые голодные и самые нетерпеливые его купили, а к концу срока продавали то хорошее, что было в их распоряжении, например, подсолнечное масло, колбасу, карамель с повидлом. Я же покупала на сахарный талон горькое повидло из мандариновых корок (400 грамм на полмесяца), на мясной — яичный порошок, которого, из-за его мифической калорийности, давалась одна четвертая часть положенного веса мяса. Один раз я взяла банку крабов — полумесячную норму мяса. Я съела их без хлеба в один присест, и ничего со мной не случилось, только с тех пор даже запаха их не переношу.
В почти не топленной комнате — с керосинкой, чтобы не терялось тепло (но керосинку можно было зажигать раз в день ненадолго, керосина-то давали один литр в месяц), я спала полуодетая, ложиться в ледяную постель и согревать ее своим теплом было мученьем, сверху одеяла клалась шубенка. Я была голодная, холодная и грязная, конечно. Мыла давали один кусок в месяц, я тоже об этом говорила, и оно было ужасное. Стирать я умела плохо, пыталась стирать в холодной воде. Я ходила в баню, куда была очередь с улицы («Женщины, пройдите одна! Мужчины, пройдите один!»), но выдавался кусочек «серого» (хозяйственного) мыла, от которого к концу мытья ничего не оставалось. Мне в бане два раза делалось плохо (не переношу жару), и я стала вставать у окна, чтобы не потерять сознание, а из окна дуло. После бани было прелестное ощущение чистоты. А так я привыкла и не чувствовала, что грязна. В морщинках кожи над пятками были черные линии, да и руки выше кистей начинались темной полоской, и не у меня одной.
Я прошла если не через все, то через многие стадии бедности. Настоящая бедность — когда не знаешь, будешь ли есть что-нибудь кроме пайкового хлеба, надо извернуться, занять денег, продать что-нибудь. И покупатели это чуют. Когда я продала все книги из буфета в коридоре, я вызвала людей из скупки мебели. Тогда некоторые вещи было легко продать, очевидно, имелись покупатели, из тех, кто делал деньги во время войны, профессионально (врачи, сапожники) или спекуляцией. Приехали два мужика. Я была одна, совсем еще девочка, плохо одетая, в холодной, зимней, неубранной комнате с разрушенной полосой стены, обнажавшей трубу стояка. Мужик сказал мне: «Пять тысяч». Я не ждала такой большой суммы и обрадовалась, было, наверно, видно, как я обрадовалась, эти деньги позволили бы и расплатиться с долгами, и кормиться какое-то время. Мужик вышел к другому в коридор, вернулся ко мне и сказал: «Мы ошиблись. Буфет не такой дорогой. Мы можем предложить вам две тысячи». Разве я могла отказаться? Не есть завтра и послезавтра, просить тех, кому я была должна, подождать, и не в первый раз просить, а они тоже нуждались в деньгах или просто боялись, что я не отдам долг. Я обычно верю тому, что мне говорят, и лишь потом понимаю, что меня обманули. Поверила ли я этим людям? Пожалуй, нет, но у меня не было выхода.
Я задолжала второй Лиде, «Лидке беленькой», пятьдесят рублей. У Лидки «беленькой» было чистое, розовенькое, довольно хорошенькое лицо. Она обожала Лемешева и один раз ходила с кем-то к нему «подписывать карточки» (за автографом) — поклонницы их пропустили. Выходил ли он к ним или фотографии отнесла ему домработница и они только слышали его голос? Скорее второе… Лидка с умилением рассказывала, что его домработница, не менее знаменитая, чем его жены, и жившая в доме дольше, чем они, спросила Лемешева, что он хочет съесть. «И он сказал своим (!) голосом (дословно): «Пол-огурчика и помидорчик»». Еще речь зашла у нас о том, что Лемешев носит калоши (как все тогда), и Лидка сказала: «Я бы одну его ножку подняла и надела калошу, а потом так же другую». Я долго не отдавала эти пятьдесят рублей, и как-то Лида попросила меня дать ей что-нибудь почитать, «хотя бы Пушкина». Я, конечно, дала, но Пушкина у нас имелся только однотомник, тот, который был в моем распоряжении с детства, и я никогда не собиралась с ним расстаться. Беря Пушкина, Лида сказала — при этом был еще кто-то: «Вот как надо». Пушкина я больше не видела и заикнуться о нем боялась, я ведь не отдала эти пятьдесят рублей.