Очевидно, с курсов у меня появилась еще одна знакомая. Эта девушка, немного старше меня, была еврейка и, к моему удивлению и скрытому стыду, очень этим гордилась. Когда она пришла ко мне, дядя Ма уже вернулся с фронта, он зашел ко мне и слушал, как моя новая подруга делит людей на евреев и неевреев («гоев») и презрительно отзывается о последних. Он даже сказал в шутку: «Ой ты гой еси, царь Иван Васильевич». Она как будто не поняла. Потом она восхитилась моими книгами и попросила дать почитать что-нибудь по-английски (она изучала и вроде бы уже знала английский язык). Я предложила ей самой выбрать, и она взяла четыре книги, как я потом поняла, самые ценные, в том числе однотомник Шекспира в издании середины XIX века, с иллюстрациями. И только я ее и видела. Этот эпизод способствовал усилению моей неприязни к тем евреям, которые считают себя выше неевреев, и это свидетельствует о моем тогдашнем антисемитизме, поскольку я распространила неприязнь с одного человека на целую группу людей.
Я продавала книги в нескольких магазинах, но чаще всего в букинистическом в Художественном проезде, на той же стороне, где театр. Это было единственное место, где книги было продавать тяжело, как всегда, но не противно. Книги — те, которые были прочитаны, и те, которые не прочитаны, но о которых думаешь, может быть ошибочно, что они будут прочитаны, очень тяжело продавать, как будто продаешь свой ум и свои чувства. Без книг сиротеешь. В этом магазине не было противно продавать книги, потому что покупку производил очень приятный человек: уже старый, но крепкий, почти лысый. У меня было впечатление, что он, единственный из всех занимавшихся покупкой книг в магазинах, не старался ни отказать мне, что было самое убийственное, ни обмануть меня, назначая цену. Он даже старался помочь как-то, выручить из беды. Возможно, он и себя не забывал, но не являлся жуликом, не считающимся ни с чем. Он был знаком с моей мамой, как все старые продавцы книжных магазинов на Тверской. Этого продавца звали Александр Сергеевич Пушкин (да, именно так!).
Я побаивалась его, мне казалось, что он осуждает меня за то, что я разбазариваю мамины книги (и я относила книги в другие магазины, хотя там было хуже). Дело в том, что голод и холод не довели меня до такого состояния, чтобы я была не я. Если бы деньги шли только на еду, я бы реже продавала книги. Но деньги были нужны и на театр, и на любовь — пока театр и любовь соединялись (потом они разъединились, но театр был страстью и без любви). Театр стал поглощать много денег, потому что приходилось покупать билеты по спекулятивной цене. Жаль мне проданных книг — русских классиков, обожаемого С. Т. Аксакова (полное собрание сочинений), Брема и другие издания Брокгауза и Ефрона (эти были проданы еще при Марии Федоровне), много чего жаль. Но если бы я их не продала, то упустила бы другое, а оно оказалось существенно важно для моей жизни.
После смерти Марии Федоровны мои подружки-«лемешихи» стали часто бывать у меня. Я с ними встречала Новый год. Я предоставила комнату, они — еду. Лида, железнодорожная проводница, принесла банку английского колбасного фарша. Судя по количеству хлеба, которое я съедала за один присест, желая съесть еще столько же или в два, три раза больше, и по размерам этой банки, мне казалось, что я могу съесть все, и я жалела, что мне не все достанется. Ела я жаднее других, но, к моему удивлению, смогла съесть только два кружка этого фарша. Потом мы улеглись спать, и ночью меня рвало — видно, желудок отверг жирную мясную пищу, от которой отвык.
А Нонка рассказывала мне, что у нее есть подруга Лара, которая была любовницей Лемешева. Нонка описывала внешность Лары, и я ее хорошо себе представляла: плотная, с крепким телом и гладкой, смуглой кожей, с длинной толстой русой косой и синими глазами. Нонка сообщила мне много подробностей этой связи и, в числе прочих, о применении этой парой минета, о котором я недавно от Нонки и Тоськи и узнала и возможность которого вызвала во мне ужас (хотя в противоположном направлении, не от меня, а ко мне, это не показалось бы мне неестественным). Я слушала Нонку и страдала за жену Лемешева, которой он изменял с этой Ларой. Мне, тоже выдумывавшей роман, но ни себе, ни кому другому не выдававшей его за реальность, в голову не приходило, что Нонка меня обманывает, и я была достаточно простодушна и неопытна, чтобы за «пикантными подробностями» (любимое выражение Нонки) не разглядеть наивную выдумку, тем более что воображение Нонки было более житейски-банальным и, пожалуй, менее благородным, чем мое.
Нонка была склонна к эротической болтовне. Я же была полна всяких страхов в эротической области.