Автобус приближался к городу. Вот он нырнул в расселину перед тоннелем Линкольна, а затем и в сам тоннель, как в грозовую тучу с редкими проблесками зеленоватых молний-ламп. Потом последовало долгое и медленное восхождение — мимо плыли высотные старые дома Нью-Йорка, полускрытые от глаз пеленой тумана и дождя, дорога вилась на уровне пятых и шестых этажей, — и наконец громада Port Authority (автовокзала) поглотила нас. Мы вышли на верхнем, самом зловещем из этажей с красными стенами узкого коридора, где скудные на выдумку голливудские мастера любят устраивать погоню со стрельбой и прочий киношный вздор и откуда можно было съехать по двум эскалаторам в гигантский холл, уже не столь зловещий, но все равно мрачный, с очередями у касс, с неразберихой лотков, среди которых прилавок зеленщика (или цветочницы?), сделанный в виде старинной повозки, выделялся дикой своей растительной пышностью, словно букет, поставленный прямо на пол. Отсюда был выход на Сороковую стрит, пользующуюся дурной славой, и относительно мирную Восьмую авеню. По привычке я вышел к ней и по ней добрался до угла Сорок второй. Собственно, это был мой обычный маршрут в издательство; однако теперь я миновал равнодушно здание библиотеки, прошел до Бродвея, раздав change (мелочь) налетевшей и клянчившей нищете — из этих оборвышей, одетых, впрочем, на русский взгляд, весьма сносно, мне никто не был нужен, — и тут, перейдя на другую сторону, я свернул влево. Ярко озаренный карман-вход в лавку видеоаппаратуры на миг отвлек мое внимание — я вдруг увидел на экране в витрине самого себя. Старый трюк: камера была включена и направлена на прохожих, я бы не стал из-за этого медлить, но мне почудилось… нет, чепуха: просто особенность кинескопа. Он все подкрашивал в зеленый цвет. Я пошел дальше. А вот и кафе: я искал именно его. Когда-то я случайно был здесь. Кажется, это был даже «Мак-Дональдс», хотя не ручаюсь: я вечно путаюсь в сплетении световых реклам. Как бы там ни было, в тот раз я зашел в него, взял себе кофе, поднялся с ним в верхний, совсем пустой зал и лишь спустя некоторое время обнаружил, что единственная уборная в этом заведении помещалась как раз внизу, под лестницей. Там к ней выстроилась целая очередь. Это мне объяснил весьма подозрительный тип из тех, что зовутся в США макаронниками, хотя, верно, состав его крови был куда богаче, чем у рядового жулья. Он, между прочим, спросил меня, кто я такой. Я коротко ответил, уже перестав смотреть на него, так как мое внимание привлек старик-нищий, тоже стоявший здесь. По нему нельзя было сказать, что он чего-то ждет. В первый миг мне даже показалось, что он спит; но, вероятно, он был попросту сильно пьян, ибо глаза его, подернутые мутью, оставались все же открытыми. Он весь замер — а между тем было видно, что в изношенном его организме шла огромная, напряженная работа. Пот лился с его лица струями, хотя вовсе не было жарко, на шее дергалась какая-то жила, все тело было стиснуто и словно пульсировало под заскорузлым — настоящим нищенским — рубищем, в которое он был одет. Кроме того, он распространял вокруг себя особенный острый запах, который я было приписал близости уборной, но после убедился в своей простоте. Вот этот-то запах и напомнила мне негритянка в автобусе. Еще в тот раз я подумал (именно подумал, а не увидел, тогда глаза мои были обычными), что старик, верно, зеленый: слишком уж ненамеренно все смотрели мимо него. И хотя с нищими так и бывает, им очень трудно поймать чей-нибудь взгляд — куда трудней, чем подачку, — все же тут было что-то иное. И когда по моим расчетам очередь дошла до старика, стоявший за мной официант проговорил мне: «Прошу вас, мистер», так что я оказался в уборной вне очереди и там прочитал над раковиной, что «персонал обязан мыть руки непременно». Это было забавно. Когда я вышел, официант двинулся исполнять предписание, старика же нигде не было, я нарочно тогда поглядел по залам, но он исчез. И вот теперь я почему-то был совершенно уверен, что снова встречу его и — мало того — эта встреча была необходима мне, я словно бы знал, что только в ней заключается единственный исход для меня.