Но вот интересно: ни бог, ни дьявол не могут носить современное платье, им необходимы одеяния греков. Для новых гуманистов Эдип — трагическая фигура, а человек, который под угрозой наступления машин в мире безудержного торгашества пытается сохранить в себе образ и подобие бога, не трагичен. Они утверждают, что цель жизни заключается в самоограничении независимо от того, чего этим можно достигнуть. Никакого другого утешения страждущему человечеству они предложить не могут. В конечном итоге не очень новая доктрина новых гуманистов сводится к тому, что главное в искусстве и в жизни — отрицание. Эта доктрина — самая черная реакция, вторгшаяся в наш беспокойный, устремленный к прогрессу мир.
Как это ни странно, но эта доктрина смерти, эта проповедь бегства от сложностей и опасностей жизни в укромное монастырское небытие, приобрела широкую популярность среди наших профессоров, от которых можно было бы ожидать смелости и духовной отваги. В результате писатели оказались совершенно лишенными всякого благотворного влияния, какое могли бы оказывать университеты.
Но так было всегда. В Америке никогда не было Брандеса,[35]
Тэна,[36] Гете, Кроче.[37]При таком множестве творческих талантов наша критика по большей части холодна и незначительна. Ею занимаются завистливые старые девы, бывшие спортивные репортеры и желчные профессора. Наши Эразмы — бывшие сельские учительницы. Откуда у нас возьмутся художественные нормы, если их некому было создавать?
Литература великого содружества Кембридж — Конкорд[38]
середины девятнадцатого столетия, в которое входили Эмерсон, Лонгфелло, Лоуэлл, Холмс, Олкотты, была сентиментальным отражением европейской: эти писатели не создали школы, не оказали никакого заметного влияния. Уитмен, Торо, По и до некоторой степени Готорн были отщепенцами, одиночками,[39] их презирали и поносили «новые гуманисты» одного — с ними поколения. Лишь с приходом в литературу Уильяма Дина Хоуэллса у нас впервые появилось нечто вроде идеала. Но каким же скверным был этот идеал!Мистер Хоуэллс был одним из милейших, приятнейших и честнейших людей, но он исповедовал кредо старой девы, величайшая радость для которой быть приглашенной на чай к приходскому священнику. Он испытывал отвращение не только к богохульству и непристойности, но и к тому, что Герберт Уэллс назвал «восхитительной грубостью жизни». У него было фантастическое представление о жизни, которое сам он наивно считал реалистическим: фермеры, моряки и фабричные рабочие, возможно, и существуют, но фермеры никогда не должны иметь дела с навозом, моряки — горланить непристойные песни, рабочий должен всегда благодарить доброго хозяина и все они должны мечтать о поездке во Флоренцию и мягко улыбаться, глядя на причудливые одежды нищих.
Хоуэллс так горячо верил в эту благопристойную философию «нового гуманизма», что оказывал значительное влияние на своих современников вплоть до 1914 года, когда разразилась буря Великой войны.
Ему даже удалось укротить Марка Твена, может быть, величайшего из наших писателей, и облачить свирепого старого дикаря в интеллектуальный фрак и цилиндр. Его влияние порой ощущается и сегодня. Перед ним и сейчас курит фимиам Хемлин Гарленд — писатель, который мог бы превзойти Хоуэллса во всех отношениях, но под влиянием последнего превратился из честного и великолепного реалиста в добросердечного, но бесцветного ментора. Мистер Гарленд — патриарх современной американской литературы, если таковой вообще у нас существует. Как патриарха его очень тревожат молодые писатели, которые, обладая дурным вкусом, позволяют себе намекать, что мужчины и женщины не всегда любят в соответствии со строгой моралью молитвенника и что простые люди иногда употребляют выражения, не принятые в женском литературном клубе Главной улицы. Однако в молодости тот же самый Хемлин Гарленд перед тем, как он переселился в Бостон, стал культурным и хоуэллсизировался, написал два смелых и разоблачительных реалистических произведения — «Дороги странствий» и «Роза Датчерс-Кули».
Я прочитал их мальчишкой, когда жил в маленьком городке Миннесоты, в прериях. Именно такое окружение рисовал мистер Гарленд. Его повести сильно меня взбудоражили. Читая Бальзака и Диккенса, я понял, что можно описать простых людей Франции и Англии точно такими, как их видишь. Но мне никогда не приходило в голову, что можно, оставаясь в рамках приличия, откровенно писать о жителях Сок-Сентер, штат Миннесота. В соответствии с нашими литературными традициями все мы, обитатели Среднего Запада, были невероятно благородны и совершенно счастливы; и никто из нас не променял бы блаженство сонной жизни на Главной улице на языческое буйство Нью-Йорка, Парижа или Стокгольма. Но, прочитав «Дороги странствий» мистера Гарленда, я узнал о существовании человека, который понимал, что фермеры Среднего Запада иногда бывают растерянны, голодны, подлы — и героичны. Узнав это, я обрел свободу. Я мог описывать жизнь такой, как она есть.