В конце мая 1967 года у нас дома, в Монреале, моя мама взяла телефон и набрала номер идишского поэта Аврома Суцкевера в Тель-Авиве. Из громких заголовков трех идишских ежедневных газет, которые мы выписывали, она узнала, что Генеральный секретарь ООН У Тан[338]
уступил требованиям египетского президента Гамаля Абделя Насера[339] вывести войска специального назначения ООН с Синая. И теперь египтяне и сирийцы, готовясь к войне, стягивали свои войска на границу с Израилем, который был брошен остальным миром на произвол судьбы. Мама предложила перевести деньги, чтобы Суцкевер, его жена Фрейдке и их дочь Миреле могли уехать в Канаду и не подвергаться опасности.Что ответил ей Суцкевер, я так и не узнал. В течение долгого времени они не были лично знакомы: когда мои родители в 1930 году покинули Вильно, Суцкевер, родившийся в 1913-м, был еще подростком, и их пути никогда не пересекались. Однако мамин монреальский салон, не менее известный, чем ее вспомоществования идишским поэтам и художникам, был неотъемлемой частью говорящего на идише мира, и в конце пятидесятых они все-таки встретились. Я предполагаю, что он посмеялся над ее предложением помочь ему покинуть Израиль.
Как бы то ни было, я в это время учился в Бостоне, на втором курсе Брандайса,[340]
и был убежденным «галутным евреем»,[341] учеником Джорджа Штайнера,[342] идейно я не был предан ни одной стране и не чувствовал себя обязанным никакому месту обитания. Я, в свои космополитические девятнадцать лет, считал, что никто не имеет права облекаться в мантию еврейского морального авторитета, учить подлинной традиции или говорить от имени святых мертвецов, если он не родился и не выучился в Старом Свете, как теологи Авраам-Йегошуа Гешель[343] и Йосеф-Дов Соловейчик,[344] писатели Эли Визель[345] и Исаак Башевис Зингер, и ученые — такие, каким был Нахум Глатцер[346] из Брандайса. Или, в качестве диаметральной противоположности, такие, как Герберт Маркузе[347] — еще одно европейское светило в Брандайсе, находившийся тогда на вершине своей славы.Вместе с миллионами сверстников я начал петь гимны протеста под предводительством одного из наших, Боба Дилана (он же Циммерман).[348]
Но когда дело доходило до соблазнения девушек, я прибегал к идишу, впитанному мной с молоком матери. Самой «эффективной» песней в моем репертуаре была «И под звездной белизною», написанная Суцкевером и положенная на музыку в Виленском гетто во время Второй мировой войны.[349] «И под звездной белизною, — пел я, — Протяни мне длань свою. А слова мои слезами, / Тянутся под сень твою». Как я узнал из маминых рассказов, идишские песни неизменно творят чудеса, но что происходит потом, она мне никогда не говорила.Однако в мае 1967-го, даже будучи убежденным космополитом, я испытывал к еврейскому государству чрезвычайно сильные чувства. Меня вдвойне разочаровала реакция моих родителей, когда в первую неделю июня — а то, что война неизбежна, уже было ясно всякому — я попросил их разрешения отправиться добровольцем в израильскую службу тыла. У тебя же нет никаких практических знаний, говорили они. И, кроме того, если война завершится победой Израиля, то ведь уже запланировано, что через два месяца ты поедешь в Иерусалим и проведешь там весь учебный год. Они были правы; я остался. Действительно, к концу лета я приехал в Израиль в составе самой большой группы студентов, которую когда-либо отправляли Американские друзья Еврейского университета,[350]
— почти триста человек. К тому времени реальная армия, состоявшая из парней как раз моего возраста, изгнала арабского врага и освободила Старый город Иерусалима.[351]Помимо университетских курсов по идишской литературе, я собирался познакомиться с идишским ландшафтом Израиля. Очень скоро я нашел всех, кто тогда еще был жив. В одной телефонной книге Тель-Авива было больше идишских писателей, поэтов, эссеистов, журналистов, актеров, режиссеров, мыслителей, ученых и общественных деятелей, чем я мог надеяться повидать за десять месяцев моего пребывания на Святой Земле. Запасясь телефонными жетонами, я обзванивал весь идишский мир, используя одно и то же вступление: