– Зашел я после работы в городскую библиотеку, – говорил он, вешая плащ. – Решил разузнать кое-что про твоего дружка мистера Лавкрафта.
– И что? – безрадостно откликнулся Аттикус.
В голосе отца звучали одновременно злоба и удовольствие – наверняка откопал что-то очень неприятное, специально, чтобы расстроить сына.
– Он еще и поэт, оказывается. Не Лэнгстон Хьюз8, конечно, тем не менее… Вот, почитай.
Отец вручил Аттикусу стопку печатных листов, которые напоминали дешевую пародию на запретные тексты из произведений Лавкрафта. Это был какой-то любительский литературный журнал, размноженный на древнем ротаторе и переплетенный в два заляпанных листа картона. Хотя титульная страница отсутствовала, судя по наклейке на обложке, экземпляр был отпечатан в Провиденсе в 1912 году. Как журнал попал в чикагскую библиотеку – загадка, но раз он и впрямь существовал, то неудивительно, что отец смог его разыскать. У него прямо нюх на такие вещи.
Нужную страницу отец заложил библиотечной карточкой. Аттикус перелистнул. Там были напечатаны два юмористических четверостишия за авторством Говарда Филлипса Лавкрафта.
Стихотворение называлось «На сотворение негров»9.
«Порой они ранят меня в самое сердце…» – еще как.
Появился Джордж и принес кофе.
– Перебираешь старых знакомых?
– Ага. – Аттикус вернул книгу на место и принял из рук Джорджа чашку. – Спасибо.
Они сели на диван, и Аттикус вдруг почувствовал, как на самом деле устал.
– Ну, что там во Флориде?
– Сегрегация, – ответил Аттикус и сразу подумал, что выбрал неподходящее слово: то же самое можно было сказать про что угодно, хоть про Чикаго.
Но Джордж понял.
– Так и знал, что на Юге тебе не понравится, просто не ожидал, что ты так скоро оттуда уедешь. Думал, до конца лета протянешь.
– Я тоже так думал. И вообще, собирался потом в Калифорнию… а потом получил вот это.
Он протянул Джорджу отцовское письмо.
Дядя узнал почерк на конверте.
– Да-да-да, Монтроуз спрашивал твой почтовый адрес.
– Не говорил, зачем?
Джордж засмеялся.
– Ну ты даешь. Чтобы он да признался, что хочет тебе написать? Просто попросил твой адрес – «на всякий случай». Пока тебя не было, постоянно выпытывал у меня, где ты да как ты, но признаться, что он и вправду беспокоится, – упаси боже. Так, посреди разговора, словно невзначай спросит: «О, и раз уж зашла речь, про нашего парня ничего не слышно?»
– «Нашего парня»? Серьезно? – скривился Аттикус.
– А ты как хотел? Называй он тебя по имени, все бы поняли, что ему и правда не все равно. Для него и «наш парень» – большой шаг вперед. В первый год, когда тебя перебросили в Корею, он даже этого не спрашивал. Придет, бывало, к нам на ужин и ждет, пока я что-нибудь не расскажу. Если я вдруг молчу, сам не спрашивает, но и не уходит. Так и сидит – до десяти, до одиннадцати, до полуночи, если совсем уж прижмет. Волей-неволей приходилось переводить разговор на тебя. Прямо безумие какое-то. – Джордж покачал головой. – И о чем он там пишет?
– О маме. Пишет, что узнал, откуда она родом.
– Надо же, все никак не угомонится?
Дора, мама Аттикуса, родилась вне брака, братьев и сестер у нее не было. Отца она не знала, а мать запрещала о нем даже упоминать. Родные от матери отреклись, поэтому она редко про них вспоминала, и в итоге о родственниках с материнской стороны Доре тоже мало что было известно: только то, что они жили в Бруклине, а до этого – где-то в Новой Англии.
Монтроуз же знал своих предков до пятого колена, поэтому поклялся раскопать все, что можно, о семействе Доры. Поначалу, в период ухаживания, он задумывал это как доказательство любви; к рождению Аттикуса расследование стало личной одержимостью – и очередным поводом для ссор.
Аттикус помнил, как в детстве, лежа в постели, слушал родительские перебранки.
– Как это ты не хочешь знать? – говорил отец. – Твои корни – часть тебя самой. Как вообще можно жить без этого?
– Я знаю, что бывает, когда слишком копаешься в прошлом, – отвечала мама. – Ничего хорошего. Так зачем мне все это? Разве от знания бывает счастье?
– При чем тут счастье? Я говорю о внутренней гармонии. Это твое право… твой долг.
– Я не хочу. Забудь об этом, прошу.
Дора умерла, когда Аттикусу было семнадцать. В день похорон он видел, как отец копался в ее шкатулке. Монтроуз достал оттуда фотографию родителей матери Доры – единственный снимок, который у нее сохранился, – и вытащил из рамки, чтобы посмотреть, нет ли на обороте какой-нибудь подписи, какой-нибудь зацепки.
Он явно не ожидал, что Аттикус выхватит фотографию у него из рук.
– Положи! Забудь! Она ведь просила!
Монтроуз сперва оторопел, но быстро пришел в себя, причем ярости в нем было куда больше, чем у сына. От удара Аттикус упал на пол, а отец навис над ним и, весь багровый от гнева, проорал:
– Никогда – слышишь? – никогда не указывай мне, что делать!