На высоте тысяча метров мы пересекли линию боевого соприкосновения. Ночь лунная, видимость хорошая. Я внимательно смотрю вниз. Пока ничего особенного: отдельные автомашины, идущие к линии фронта и обратно. Подошли к юго-западной окраине Керчи. Здесь темнее — с юга натекает облачность, прикрыла луну. Бросаю САБ. На дороге видны машины. Осветили участок дороги, идущей к Феодосии, увидели колонны автомашин и танков, идущих от Керчи. У Феодосии попали будто в огненный ад. Шары «эрликонов» мелькают мимо машины, взрывные волны зенитных снарядов швыряют ее с крыла на крыло. Нам ответить нечем. Ульяненко маневрирует, резко меняет курс и высоту. Идем дальше, и всюду вижу по дороге движение от Керчи. Последние дни мы отмечаем усиленное движение автотранспорта противника даже на проселочных дорогах. Но есть в этом движении что-то для нас непонятное: машины в основном направляются в тыл.
— Неужели драпают? — высказываю свои соображения.
— Да-а, странно.
Неожиданно впереди по курсу в небо упираются голубые лучи прожекторов.
— Пора менять курс.
Идем к железной дороге.
— Ой, паровоз! Эшелоны...
Я записываю условные значки на карте, призванные рассказать о виденном, указать точное время и высоту, с которой производилось наблюдение.
— Эшелоны! Точно!
— Эх, бомбочек бы...
Облачность все ниже. Высота 600 метров. Жутко: вдруг подобьют. Далеко не спланируешь, тут и упадешь — прямо в лапы к фашистам. Разворачиваемся, идем назад. Опять наткнулись на «эрликоны». В ярком, слепящем свете засверкали плоскости, расчалки, межкрыльевые стойки. Нина пошла со снижением, давая мотору полную мощность. Выйдя из зоны огня, шли с набором высоты в сторону нашего плацдарма. Обошли стороной багеровский аэродром противника. Ни одно орудие не выстрелило. Я уже предвкушала горячий ужин, встречу с землей, друзьями: до линии фронта рукой подать. Но вдруг небо над Митридатом засветилось разноцветным «фейерверком» из «эрликонов». Включились прожекторы. Один луч поймал следовавший за нами наш самолет. Он засветился ярким крестиком, и тут же я увидела тоненькую предательскую струйку темноватого дыма, непохожего на обыкновенный выхлоп, но еще не предвещавшего опасности. Струйка не рассеивалась. Машина взмывала то вверх, то устремлялась вниз или в сторону, однако дымила все сильнее, и пламя все больше распространялось по самолету, разгораясь, словно угли в железной печке, раздуваемые чьим-то сильным дыханием. Но вот самолет стремительно срывается к земле. Один прожекторный луч отделяется от общего снопа и провожает горящую машину до земли. Ближайшие дома озарились вспышкой взрыва.
— Взорвался... — прошептала я, потрясенная.
Он взорвался! Взорвался прямо под нами. Этот дым... пламя, похожее сначала на обыкновенный выхлоп. Две или три разноцветные вспышки — взорвавшиеся ракеты, словно прощальный привет... Еще минуту назад я болтала с летчицей об ужине, и она отвечала, смеясь. А теперь мы умолкли, потрясенные увиденным. Молчали. Ни слова. Ни единого звука. Казалось, что и мотор приумолк. Мучительно угнетало сознание своего бессилия: я не могу им помочь!
— Докладывай без перерыва все, что видишь вокруг, — пришла мне на помощь летчица.
— Это Женя! — вырвалось у меня неожиданно.
Нина молчала.
— Это Руднева и Прокопьева! — крикнула я отчаянно.
— Помолчи! — обозлилась Ульяненко. Ей не хотелось верить в мои предположения.
— Это были они! — упрямо повторяла я. — Это бы...
И вдруг споткнулась, на слове «были». Оно обожгло меня! «Были...» Какой беспощадностью веет от этого слова. Были среди нас. Шутили и мечтали, смеялись и грустили. «Были». Все в этом слове — жизнь, кровь, пролитая для жизни других, слезы матерей и невысказанная боль. И эта боль — выражение, естественной правды человеческой души, нерушимая связь живых и мертвых.
На аэродром мы возвратились измученные. Расстегнув привязные ремни, я долго сидела в кабине, усталая, опустошенная. Ровно тикали часы, вмонтированные в приборную доску. Остывал разгоряченный мотор, и в мареве, поднимавшемся от него, чудился падающий факел. Подошла механик сбитого самолета.
— А мои? Не видели?
Тишина. Что ей ответить? Поняла — нет ни экипажа, ни самолета. Заплакала и поплелась на самолетную стоянку, которая теперь выглядела пустой глазницей.
Тяжело потерять в бою даже неизвестного, незнакомого тебе человека. Еще горше расставаться с тем, кто уже ходил не раз с тобою в бой. И очень больно бывает, так больно, что хочется припасть к земле, чтоб никто не видел, вдоволь нарыдаться, когда теряешь друга, командира, учителя, с кем прошел рядом большой и трудный путь.
Невольно вспоминаю, как я сдавала экстерном экзамен по штурманской. Восемь дней экзаменовала меня Руднева. По три часа каждый день. Это был придирчивый, справедливый и внимательный экзамен-занятие. Что я не знала, она объясняла и опять спрашивала. Сотни задач по аэронавигации перерешала я с ней за восемь дней. А потом, поставив «хорошо», она разрешила допустить меня до полетов.