Кашель становился все хуже, и от банок у меня вся грудь и спина были в синяках. Надо упомянуть теперь о моем главном мучителе, докторе Трубецкого бастиона Серебрянникове. Заявился он уже в первый день заключения и потом обходил камеры почти каждый день. Толстый, со злым лицом и огромным красным бантом на груди. Он сдирал с меня при солдатах рубашку, нагло и грубо насмехаясь, говоря: «Вот эта женщина хуже всех: она от разврата отупела». Когда я на что-нибудь жаловалась, он бил меня по щекам, называя притворящей и задавая циничные вопросы об «оргиях» с «Николаем и Алисой», повторяя, что, если я умру, меня сумеют похоронить. Даже солдаты, видимо, иногда осуждали его поведение…
В эти дни я не могла молиться и только повторяла слова Спасителя: «Боже, Боже мой, векую мя еси оставил»… Ночью я горела от жара и не могла поднять головы, не у кого было просить глоток воды… Когда утром солдат приносил кипяток, вероятно, я показалась ему умирающей, так как через несколько минут он пришел с доктором. Температура оказалась 40 градусов. Он выругался, и, когда я обратилась к нему со слезной просьбой позволить надзирательнице побыть ночь возле меня, так как я с трудом подымаю голову, он ответил, что накажет меня за заболевание, что я будто бы нарочно простудилась, и во всем отказал, ударив меня. Почему-то я не умерла. Когда же стала поправляться, получила бумагу от начальства крепости, что я, в наказанье за болезнь, лишаюсь прогулки на десять дней. Как раз эти дни светило солнышко, и я часами плакала, сидя в своей мрачной камере, думая, что пришла весна и я не смею даже десять минут подышать свежим воздухом. Вообще без содрогания и ужаса не могу вспомнить все издевательства этого человека.
Кажется, спустя недели, как мы пробыли в заключении, нам объявили, что у нас будут дежурить надзирательницы из женской тюрьмы. Как-то вечером пришли две, и я обрадовалась в надежде, что они будут посредниками между нами и солдатами. Но эти первые две нашли наши условия настолько тяжелыми, что не согласились оставаться. Пришли две другие, которые дежурили попеременно от 9 часов утра до 9 часов вечера; ночь же, самое страшное время, мы были все-таки одни. Первая надзирательница была молодая бойкая особа, флиртующая со всеми солдатами, не обращая на нас особого внимания; вторая же постарше, с кроткими, грустными глазами. С первой же минуты она поняла глубину моего страдания и была нашей поддержкой и ангелом-хранителем. Воистину есть святые на земле, и она была святая. Имени ее я не хочу называть, а буду говорить о ней, как о нашем ангеле. Все, что было в ее силах облегчить наше несчастное существование, она все сделала. Никогда в своей жизни не смогу ее отблагодарить.
Видя, что мы буквально умираем с голоду, она покупала на свои скудные средства то немного колбасы, то кусок сыру или шоколада и т. д. Одной ей не позволяли входить, но, уходя вслед за солдатами последней из камеры, она ухитрялась бросать сверток в угол около клозета, и я бросалась, как голодный зверь, на пакет, съедала в этом углу, подбирала и выбрасывала все крошки. Разговаривать мы могли сперва только раз в две недели в бане.
Она рассказывала мне, что Керенский приобретает все большую власть, но что их величества были живы в Царском Селе, и это последнее известие мне давало силу жить и бороться со своим страданием. Первую радость, которую она доставила мне, – это подарив красное яичко на Пасху.
Не знаю, как описать этот светлый праздник в тюрьме. Я чувствовала себя забытой Богом и людьми. В Светлую ночь проснулась от звона колоколов и села на постели, обливаясь слезами. Ворвалось несколько человек пьяных солдат, со словами «Христос Воскресе!» похристосовались. В руках у них были тарелки с пасхой и кусочком кулича; но меня они обнесли. «Ее надо побольше мучить, как близкую к Романовым», – говорили они. Священник просил позволения у правительства обойти заключенных с крестом, но ему отказали. В Великую пятницу нас всех исповедовали и причащали святых тайн; водили нас по очереди в одну из камер, у входа стоял солдат. Священник плакал со мной на исповеди. Никогда не забуду ласкового отца Иоанна Руднева; он ушел в лучший мир. Он так глубоко принял к сердцу непомерную нашу скорбь, что заболел после этих исповедей.