Повторяю, самое страшное – это были ночи. Три раза ко мне в камеру врывались пьяные солдаты, грозя изнасиловать, и я чудом спасалась от них. Первый раз я встала на колени, прижимая к себе иконку Богоматери, и умоляла во имя моих стариков родителей и их матерей пощадить меня. Они ушли. Второй раз в испуге я кинулась об стену, стучала и кричала. Екатерина Викторовна Сухомлинова слышала меня и тоже кричала, пока не прибежали солдаты из других коридоров… В третий раз приходил один караульный начальник. Я со слезами упросила его, он плюнул на меня и ушел. Наше положение было тем ужаснее, что мы не смели жаловаться; солдаты могли бы отомстить нам; но после последнего случая я все же решилась сказать надзирательнице. Она поговорила со «старшим», и он, кажется, принял меры, чтобы безобразия не повторялись.
Сидела я в камере № 70. Существовали мы не как люди, а как номера, заживо погребенные в душных каменных склепах, и жизнь наша была, как я уже писала, медленная смертная казнь. Сколько раз я просила у Бога смерти и все думала: зачем я должна жить? «Господи, за что Ты смеешься надо мной?» – повторяла я. Нашла те же слова в книге Иова. Я иногда не могла молиться, теряла веру, но Бог невидимо промышлял и о нас, забытых миром. Прежде всего, приближалась весна, стало теплее, вода высохла на стенах и на полу; в нашем садике распустились листочки, зазеленела трава. От слабости я уже не могла ходить, но ложилась на траву, устремляя взор в далекое синее небо. Раз между камнями увидела первый желтый цветочек. У меня забилось сердце, хотелось сорвать, но боялась, что отнимут… Я нагнулась, сорвала и спрятала за пазуху. Солдаты не заметили – они курили и спорили, облокотись на ружья, а надзирательница сделала вид, что не видит… Мне удалось этот цветочек, единственное сокровище, передать отцу. Потом нашла этот цветочек, бережно засушенный, в его бумагах после смерти дорогого отца. Это был единственный цветок, который я сорвала в нашем садике. Попробовала еще раз в день Святой Троицы, но тогда солдат ударил меня по руке и отнял веточку. Помню, целый день я плакала от обиды.
В № 71 сидела Сухомлинова, в № 72 генерал Воейков. В № 69 сидел сперва Мануйлов. Говорят, он симулировал параличное состояние, закрывая то один, то другой глаз. Когда его перевели в Кресты, туда посадили писателя Колышко. Он громко плакал первую ночь; надзирательница сказала, что он отец большой семьи.
Часто и на меня нападали минуты отчаяния, и раз я хотела покончить жизнь самоубийством. Это случилось, когда однажды надзирательница прибежала сказать, что среди стрелков возмущение и они грозят со всеми нами покончить. Мною овладел ужас, и я стала придумывать, как бы не попасть им в руки; вспомнила, что можно сразу умереть, воткнув тонкую иголку в мозжечок. Я постучала об этом Сухомлиновой. Она очень испугалась и послала надзирательницу наблюдать за мной. Иголка имелась у меня и была припрятана, не знаю, каким образом я ее достала. Благодарю Бога, что Он спас меня от малодушия; на этот раз солдаты успокоились.
Становилось жарко и невыносимо душно в камерах; иногда буквально задыхалась. Тогда я вскарабкивалась на кровать, оттуда на стол, старалась уловить хоть маленькое течение воздуха из крошечной форточки. Надзирательница не на шутку беспокоилась, замечая, что я очень изменилась, стала на себя не похожа и все время плакала. Теперь я прижималась уже к холодной стене, часами простаивала босиком. Я очень стала слабеть, ходить не могла и, как писала, ложилась на травку, когда выпускали, смотря на небо, и на душе становилось спокойнее. Издали доносился городской шум. К концу моего заключения, помню, зацвел куст розового шиповника; были еще два куста сирени и цвела рябина. Часто задумывалась над тем, слышит ли Господь молитвы заключенных?!
Как-то раз меня повели на первый допрос. За большим столом сидела вся Чрезвычайная комиссия – почти все старые и седые; председательствовал Муравьев. Допрос этот я описала в 12-й главе. Слушала я, слушала – и не понимала: или я сошла с ума в крепости, или они все ненормальны. И откуда только их всех набрали?! Вся процедура напоминала мне дешевое представление комической оперетки. Вспоминая после в одиночестве этот допрос, я иногда не могла удержаться от улыбки. Из всех один Руднев оказался честным и беспристрастным. Меня он допрашивал 15 раз, по четыре часа каждый раз. Помню, как он был ошеломлен, когда я благодарила его в конце четвертого допроса, во время которого мне сделалось дурно. «Отчего вы благодарите меня?» – удивился он. «Поймите, какое счастье четыре часа сидеть в комнате с окном и через окно видеть зелень!..» После моего освобождения он высказал, что из моих слов он ясно понял наше несчастное существование.